Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга четвертая
Эта попытка убежать в юность, — вернуться в то счастливое состояние, когда он чувствовал себя свободным и независимым, была, надо полагать, не единственной. И все они кончались одним и тем же — возвращением в ад своих повседневных обязанностей, к своей тачке каторжника, к которой он был прикован невидимой цепью. И даже не одной, а многими цепями.
Вырваться из плена мнимостей, в который превратилась его жизнь, он уже не мог. Разве только вот так — на несколько дней.
Была, правда, и другая возможность разорвать этот порочный круг. Но на это он тоже был уже неспособен:
► Сейчас, когда так резко изменилась обстановка, когда можно об этом писать, да и просто жить и дышать, все ясно! До боли ясно!..
У Льва Толстого есть замечательное, глубокое место, где Маслова после суда, обдумывая свою жизнь, вспоминает многое, кроме своих отношений с Нехлюдовым, — ей это было слишком больно. Вот и Саша никогда прямо не высказывал этой самой мучительной своей мысли. Во время одного из последних наших разговоров по телефону (примерно года за полтора до гибели) я довольно робко спросила, почему бы ему не продолжить «Удэге»? Саша вдруг с запальчивой раздражительностью, как всегда, если речь заходила о самом сокровенном и больном для него, воскликнул: «Ты что же, думаешь, что я умру скоро?! Вот кончу свою «Металлургию», а потом «Удэге».
(О судьбе Александра Фадеева. В. Герасимова. Беглые записи. Вопросы литературы. 1989, №6. Стр. 120).Верил ли он в это?
В какие-то минуты, быть может, и верил. И даже когда писал А.Ф. Колесниковой, что работает над «Черной металлургией» с увлечением и пишется ему сейчас хорошо, — наверно, был искренен. Но то, что роман этот пишется им «по службе», а не «по душе», для близких ему людей не было секретом:
► «Металлургия», мне кажется, — плод того «долженствования», которому Саша, да и многие хорошие коммунисты моего поколения, были подвержены... Поэтому затянула его административная возня — сначала в руководстве РАППа, затем в Союзе писателей. Это же влияло и на выбор литературной тематики. «Молодая гвардия» при этом была более органична, чем «Черная металлургия». Заповедные образы своей юности он переодел в одежды комсомольцев сороковых годов. Впрочем, лжи тут не было — ведь в основном молодогвардейцы несли в себе тот же свет...
(Там же. Стр. 120—121).А кое-кто из близких так даже и сомневался порой, что работа над романом продвигается, как он всем об этом говорит, а не топчется на месте:
► Во вторник, 15-го, утром я, направляясь в Москву, заехал на дачу Фадеева и говорил с его секретаршей Валерией Иосифовной. Она выбежала ко мне в сад...
— Спасибо вам, Корнелий Люцианович, но Фадеев уже отыскался... Мы ума не приложили, что с ним делать. Признаюсь вам по секрету, что я в его отсутствие обшарила его письменный стол, чтобы проверить, что им написано. Мне кажется, что им написаны только те два с половиной листа, которые он всем читает. Все остальное — черновики.
(К. Зелинский. В июне 1954 года. Вопросы литературы. 1989, № 6. Стр. 179).Вряд ли это было так. И вообще, не ее это было дело — рыться в ящиках его письменного стола и выяснять, сколько чего там было им написано. Но эти сомнения и опасения возникли не на пустом месте.
Если бы все так хорошо было с этим его романом, вряд ли возникала бы у него потребность убегать в лес, чтобы хоть ненадолго вернуть себе то ощущение свободы и независимости, которое владело им в годы его партизанской юности.
* * *
В главе «Сталин и Платонов» я прикоснулся к этому сюжету — к трагедии Фадеева, вызванной крушением замысла его романа «Черная металлургия», — и высказал там по этому поводу одно соображение, к которому сейчас не могу не вернуться.
Трагедия эта будто бы состояла в том, что ему подсунули лживые сведения, на основе которых он возводил здание своего нового большого романа. Этот роман мог бы — и должен был — стать вершиной его творчества, высшим его художественным достижением. И вот — величественное здание это рухнуло, развалилось, превратилось в беспорядочную груду строительного мусора.
Но представим себе, что этого несчастья бы не произошло. Что сведения, полученные им, были бы верными. Что те, кого ему представили как вредителей, действительно были вредителями, а те, кого он считал новаторами и передовиками производства, на самом деле ими и были.
Что бы изменилось?
Он был уверен, что в этом случае изменилось бы все.
Оказалось бы, что весь этот его творческий кризис, этот постыдный творческий тупик, из которого он не видел выхода, что все это — только страшный сон. И радость, которую он испытал бы в этом случае, была бы подобна той, что испытал герой знаменитой баллады Алексея Константиновича Толстого «Сон Попова»:
«То был лишь сон! О, счастие! О, радость!
Моя душа, как этот день, ясна!
Не сделал я Бодай-Корове гадость!
Не выдал я агентам Ильина!
Не наклепал на Савича! О, сладость!
Мадам Гриневич мной не предана!
Стриженко цел, и братья Шулавковы
Постыдно мной не ввержены в оковы!»
У выдуманного А.К. Толстым советника Попова оснований для этой бурной радости было больше, чем у Фадеева. Ведь те, кто, в случае если бы все это ему не приснилось, был бы им «предан», кому он «сделал гадость», кого бы «выдал агентам» и «вверг в оковы», — ведь все они, надо полагать, были реальными людьми. А у Фадеева те, кого он невольно оклеветал, изобразив вредителями, — всего лишь вымышленные герои вымышленного повествования.
В «Молодой гвардии», как мы теперь уже знаем, это было не так. Но это — другой сюжет и другая тема. А свой вопрос (что изменилось бы, если бы Фадееву не всучили фальшивку, и те, кого он изобразил вредителями, на самом деле таковыми и были?) я задал, желая получить на него ответ не с точки зрения политики, юриспруденции или даже морали, а только лишь применительно к трагедии Фадеева — в той мере, в какой она была связана с судьбой этого его романа.
Так вот, с этой в данный момент только меня и интересующей точки зрения в этом случае не изменилось бы ничего.
Сюжет романа остался бы тот же — вечный советский производственный сюжет, борьба новаторов с консерваторами, передовиков производства с вредителями. А кто передовики, кто вредители, — не все ли равно? От перемены мест слагаемых сумма не меняется.
И в том, и в другом случае этот его роман, если бы он был закончен, оказался бы в ряду тех во множестве расплодившихся тогда сочинений, о которых М.М. Зощенко пренебрежительно говорил:
— Ну, это диктант.
Сочинять роман «под диктовку» Фадееву, как мы знаем, случалось и раньше. Достаточно вспомнить, с какой готовностью взялся он переделывать «Молодую гвардию». Но там все-таки речь шла о том, чтобы выручить, не дать перечеркнуть книгу, в которую он — худо-бедно — вложил немало личного, своего. А тут был уже чистый, беспримесный, самый что ни на есть настоящий «диктант».
Этим своим романом Фадеев низвел себя до уровня таких титулованных графоманов, как Бубеннов («Белая береза»), Бабаевский («Кавалер золотой звезды»), Павленко («Счастье») и других — не столь знаменитых, но весьма многочисленных — производителей той псевдолитературы, — можно даже сказать антилитературы, — которая уже почти совсем вытеснила тогда в нашей «самой читающей стране» литературу настоящую.
Тут, к слову, не лишним будет отметить, что, совершив в том июне 1954 года свой «убег» из дома, неделю или две недели спустя Фадеев отыскался не где-нибудь, а на даче вот этого самого М. Бубеннова, который был тогда одним из главных погромщиков-черносотенцев в Союзе писателей (а может быть, даже и во всем СССР). В наспех сооруженном застолье, разумеется, с выпивкой, приняли участие гостившие в то время у Бубеннова ближайшие его дружки-единомышленники:
► Под утро в воскресенье, 18 июня, Фадеев немного забылся сном на раскладушке, которую ему вынесли в сад. Под крышу он по-прежнему не захотел идти. Утром после завтрака к Бубеннову приехали два поэта — С.А. Васильев и С.В. Смирнов. А. Фадеев пил меньше всех. Он по-прежнему сидел на узенькой маленькой скамеечке за зеленым столом, босой, небритый. Он был полон радушия к людям, от него веяло теплом и дружелюбием. Каждому он хотел сказать что-нибудь приятное... Он говорил Васильеву, хватаясь руками за голову:
— Сережка, как я перед тобой виноват! Боже мой, как я перед тобой виноват! Я же люблю твои стихи. — При этом Фадеев читал некоторые стихи Васильева наизусть. — Я еще во время войны должен был провести тебя на Сталинскую премию.
— Что делать, Саша. Ведь я не мог от тебя забеременеть.
— Ах, вот как ты бьешь. Ну что ж, бей. Я это заслужил. Ты это про Z. говоришь, я знаю. Было это у Антокольского на квартире. Было в гостинице «Москва». Была такая полоса, когда я не выходил из штопора. Но, как сказано у Пушкина, «но строк печальных не смываю».