Марк Твен - Беглые заметки об одной праздной поездке
Так вот, я доказал, выставив одиннадцать свидетелей, что кошка эта была самого низкого и подлого нрава и что стоит она никак не больше погашенной почтовой марки, если взять здешнюю среднюю цену кошек. Но я проиграл дело. Да и на что я мог надеяться? Вся система здесь прогнила, нам не миновать революции и кровопролития. Понимаете, судье дают скудное, нищенское жалованье, хоть с голоду помирай, а потом спускают с цепи на публику, пусть выколачивает всякие судебные издержки и сборы и живет на них. Ясно, что из этого получается. Судья никогда не смотрит, на чьей стороне право, - никогда! Его интересует только одно - у какого клиента есть деньги. Так этот судья взвалил сборы, издержки и все остальное на меня. Потому что я мог заплатить звонкой монетой, понимаете? А он прекрасно знал, что если возложит ответственность на миссис Браун, как и следовало, то получит свою добычу в местной валюте.
- Валюте? Как, разве на Бермудах есть своя валюта?
- Да, есть - это лук. А цена на него упала тогда на сорок процентов, сезон уже три месяца как миновал. Значит, я проиграл дело. Пришлось уплатить за кошку. Да это что, хуже другое - сколько у всех из-за этого дела неприятностей! Порвано столько добрых отношений. Соседи друг с другом не говорят. Миссис Браун, когда у нее недавно родился ребенок, дала ему мое имя. Теперь она сразу решила его переменить. Она баптистка. И надо же, ребенок утонул, когда его второй раз крестили. А я еще надеялся, авось когда-нибудь мы опять подружимся. Теперь уж, конечно, этот потонувший ребенок раз и навсегда покончил с подобными надеждами. Сколько горя и неприятностей можно было избежать, если бы она крестила его сухим!
Я видел, что он говорит правдиво и искренне. Какие волнения, как подорвана вера в справедливость суда - и все из-за семи шиллингов в уплату за кошку! Это помогало как-то оценить здешние масштабы.
В этот момент мы увидели, что над домом в сотне ярдов от нас подняли приспущенный британский флаг. "Кто же умер, какой важной персоне воздаются такие почести?" - подумали мы. Нас сразу пронзила одна мысль: "Губернатора нет на острове, он уехал в Англию. Значит, умер британский адмирал".
Тут мистер Смит тоже заметил флаг. Он сказал возбужденно:
- Это над меблированными комнатами. Наверно, умер постоялец.
Кругом подняли еще с десяток флагов.
- Да, наверняка постоялец, - сказал Смит.
- Но разве здесь будут вывешивать приспущенные флаги из-за постояльца, мистер Смит?
- Конечно, будут, если он умер.
Это опять позволяло оценить здешние масштабы.
Ранние вечерние сумерки в воскресный день - очаровательное время в Гамильтоне на Бермудах. Здесь вполне достаточно мягкого бриза, благоухания цветов и покоя, чтобы человек вознесся мыслями к небу, и вполне достаточно дилетантской игры на пианино, чтобы он все время помнил о другом месте. В Гамильтоне есть много почтенных пианино, и все они играют, когда наступают сумерки. Возраст увеличивает и обогащает силы некоторых музыкальных инструментов, особенно скрипки, но, видимо, отвратительно влияет на пианино. Здесь увлекаются сейчас той же музыкой, какую эти пианино лепетали в младенчестве. Трогательно слышать, как они повторяют ее теперь, в дни своей астматической второй молодости, пропуская иногда ноту там, где выпал зуб.
Мы присутствовали на вечерней службе в величественной епископальной церкви, стоящей на холме, где собралось сотен пять или шесть людей, белые и черные пополам, согласно обычной бермудской пропорции, и все хорошо одетые, тоже обычная вещь на Бермудах, ничего другого мы и не ждали. Была хорошая музыка, которую мы слушали, и проповедь тоже, несомненно, была хорошая, но в церкви стоял удивительно густой кашель, до нас доносились лишь призывы на самых высоких нотах. Когда после службы мы выходили из церкви, я случайно услышал, как одна девушка говорила другой:
- Неужели ты платишь пошлину за перчатки и кружева? Я оплачиваю только почтовую марку. Мне их посылают в бостонском "Адвертайзере".
Некоторые считают, что труднее всего на свете было бы создать женщину, способную понять, что нехорошо заниматься контрабандой. И абсолютно невозможно создать женщину, которая, понимает ли она это или нет, отказалась бы обойти таможню при первом удобном случае. Может быть, такое мнение ошибочно.
Мы вышли из города и скоро оказались на темной пустынной дороге, над которой нависли густые ветви двойного ряда высоких кедров. Не было слышно ни звука, стояла полная тишина. И была такая темь, что нельзя было различить ничего, кроме смутных очертаний. Мы шли все дальше по этому туннелю, скрашивая путь беседой.
Наш разговор мало-помалу принял такое направление: как незаметно характер народа и его властей оказывает влияние на чужестранца, создает у него чувство безопасности или страха, хотя он над этим и не задумывался и никого ни о чем не расспрашивал. Мы пробыли на этом острове полдня, нам встречались только честные лица, мы видели британский флаг, символ умелого управления и порядка. И вот, никого не спрашивая, мы доверчиво пришли, не имея оружия, в этот мрачный уголок, который в любой другой стране кишел бы душителями и убийцами...
Чу! Что это? Крадущиеся шаги! Приглушенные голоса! С замиранием сердца мы жмемся теснее друг к другу, ждем. Неясная фигура выскользнула из темноты. Раздается голос - требует денег!
- Шиллинг, джентльмены, будьте добры, на постройку методистской церкви.
Блаженные слова! Святые слова! Мы жертвуем с благодарной горячностью на новую методистскую церковь и радостно думаем: какое счастье, что эти маленькие негритянские ученики воскресной школы не отняли силой все, что у нас есть, пока мы не оправились от охватившей нас беспомощности! При свете сигар мы заносим на карточки имена филантропов, оказавшихся на этот раз куда щедрее, чем обычно бываем мы, и идем дальше, говоря: "Что же это за правительство, позволяющее маленьким черным святошам накидываться в темноте с подписными листами на мирных прохожих и смертельно их пугать!"
Мы бродили еще несколько часов, то берегом моря, то удаляясь от него, и умудрились, наконец, заблудиться, что представляет собой на Бермудах подвиг, требующий большого таланта. Я надел в этот день новые ботинки. Они были 7-го номера, когда я вышел из дома, а сейчас не больше 5-го и продолжали сжиматься. Я шел в этих ботинках еще два часа, прежде чем попал домой. Несомненно, каждый читатель посочувствует мне с первого слова. Есть много людей, никогда не знавших зубной боли, у многих никогда не болела голова. Я сам принадлежу к их числу. Но каждому случалось два-три часа ходить в тесных ботинках, и каждый знает, какая роскошь снять их в укромном уголке и смотреть, как ваши ноги пухнут и затмевают небеса. Когда я был неоперившимся робким юнцом, однажды вечером я пригласил простую наивную деревенскую девушку пойти со мной на комедию. Я знал ее всего один день; она казалась мне восхитительной; на мне были новые ботинки. В конце первого получаса она спросила: "Что это вы все время двигаете ногами?" - "Разве?" - сказал я, но стал следить за собой и сидел смирно. Еще через полчаса она сказала: "Почему вы на все отвечаете: "Да, да, конечно", или: "О, разумеется, ха, ха, совершенно верно". Часто получается невпопад". Я покраснел и объяснил это некоторой рассеянностью. Прошло еще полчаса, и она спросила:
"Скажите, почему вы так напряженно улыбаетесь, а вид у вас очень унылый?" Я ответил, что я всегда такой, когда о чем-нибудь думаю. Час спустя она повернулась, участливо посмотрела на меня и спросила: "Почему вы все время плачете?" Я сказал, что очень смешные комедии всегда вызывают у меня слезы. Наконец человеческая природа не выдержала, и я незаметно скинул ботинки. Это было ошибкой. Я не смог снова надеть их. Стоял дождливый вечер; омнибусы не шли в нашем направлении; и когда я шагал домой, сгорая от стыда, поддерживая одной рукой девушку и засунув под другую башмаки, меня можно было пожалеть, особенно в те мучительные моменты, когда я проходил под светом уличных фонарей. Наконец шедшее со мной дитя лесов спросило: "Где ваши ботинки?", и, будучи застигнут врасплох, я достойно завершил этот нелепый вечер глупым ответом: "В высшем обществе не принято носить обувь в театре".
Преподобный, который во время войны служил в армии капелланом, рассказал нам, пока мы искали дорогу в Гамильтон, историю о двух умирающих солдатах, и я слушал ее с интересом, несмотря на боль в ногах. Госпитали Потомака, сказал он, получали от властей грубые сосновые гробы, но поставки не всегда поспевали за требованиями. И если человек умирал, когда под рукой не было гроба, хоронили и без него. Случилось так, что поздно ночью в одной из палат умирали два солдата. И тут как раз входит в палату санитар с гробом на плече и останавливается в нерешительности, пытаясь сообразить, кому из двух бедняг гроб понадобится раньше. Оба просят его, каждый для себя, померкшими глазами, - языки у них уже не ворочались. Но вот один изловчился, высунул из-под одеяла изможденную руку и сделал пальцами едва заметный знак: "Будь другом, поставь под мою койку, пожалуйста". Санитар поставил гроб и ушел. Счастливчик с великим трудом стал поворачиваться на койке, обернулся к другому вояке, приподнялся на локте и, видно, что-то хотел изобразить на своем лице, а что непонятно. Долго тужился, старательно, нудно, все тужился, и тужился, и, глядишь, удалось - подмигнул, да так здорово получилось! И тут же повалился на подушку, обессиленный, но торжествующий. Скоро в палату зашел приятель второго, обиженного солдата, и тот устремил на него умоляющий, красноречивый взгляд, и приятель быстро понял, что ему надо, вытащил гроб и засунул под его койку. Солдат ему радостно закивал и опять стал делать какие-то знаки, и его друг снова его понял, подложил руку под плечо и слегка приподнял. Умирающий обернулся к первому солдату, уставился на него померкшими, но ликующими глазами и начал медленно, напряженно поднимать руку. Дотянулся было до лица, да рука ослабела и упала. Сделал новую попытку, и опять не вышло. Передохнул, собрал остатки сил и теперь уж кое-как дотянул руку до носа, растопырил с победным видом иссохшие пальцы и сразу же свалился и умер. Эта картина так и стоит перед моими глазами. Какая неповторимая ситуация!