Дмитрий Балашов - Похвала Сергию
Сперва-то, как поднесли, увиделись одни светлые бровки и пухленький ротик, с забавно приподнятою, жаждущей материнского соска верхнею губкой. И Мария, уже протягивая ладо ни к теплому свертку, лишь мельком заглянула в большие, отверстые миру глаза дитяти. Заглянула. И сама испугалась даже. Со сморщенного детского личика на нее глядел старец. Глаза жили как бы даже отдельно, полные безграничного терпения и тайного прозренья, и ее словно овеяло тихими крылами, даже и протянутые ладони замерли в воздухе на миг. Свет струился на нее из очей дитяти, голубовато-искристый, неземной, как будто бы бархатный на ощупь свет… И… не виновата она, что охватила судорожно, прижала к себе поскорее, едва не вдавила в крохотный рот набухший, потемневший сосок. И пока сосал – не жадно, крутя головкою, захлебываясь, дергая и теряя, как, бывало, Стефан, а задумчиво, ровно и плотно, словно бы исполнял работу, думая в то же время совсем о другом, – все боялась, как оторвет от груди? Боялась вновь нечаянно заглянуть в отверстые очи.
Впрочем, пугающее это прозрение в глазах у дитяти быстро окончилось. Мальчик Варфоломей стал упитанный, спокойно веселый и ежели бы не то событие в церкви, он и не тревожил бы ничем родителей своих, все внимание которых по-прежнему забирал старший, Стефан. Тем паче Мария почти тотчас опять понесла и невдолге родила третьего сына, названного Петром, так что тут и заботы, и внимание, все пришлось делить натрое (и даже начетверо, самая старшая подрастала дочерь, в близких годах уже превратившаяся в невесту).
Не был, к тому же, Варфоломей ни тщедушен, ни нервен излиха (да и будь он заморыш, отроком-то, не вымахал бы к мужескому возрасту противу прочих «в два мужика силою», как сообщает первый его биограф, Епифаний. Одна только странность была у дитяти: не брал грудь по постным дням, средам и пятницам. И не то, чтобы дергался или кричал, нет! Попросту отворотит личико и лежит, задумчиво глядя вдаль… Опять трудно верить! Может, плохо брал? Мать даже и то пробовала: влагать ему сосок в рот насильно, а он все одно, не сосет, зажмет сосок деснами, да так и лежит, не чмокая и не шевеля губами… Что ж! Суровое соблюдение постов и постных дней Марией, пока носила плод, могло же воспитать и в младенце Варфоломее эту наклонность к перерывам в пище. Быть может! Хоть так объяснить-понять. И еще он не брал грудь после обильной мясной пищи матери (и у кормилиц не брал груди тоже). Верно, тонкость натуры, которая отличала Сергия всю жизнь от прочих, «сверхчувствие» его, сказалось уже тут, на самой заре жизни, в тонком различении вкуса материнского молока.
Но и это заметила Мария не вдруг, а после, – после того всего, что назвал летописец Ахмыловой ратью.
Глава 7
– Беда, жена! Надо бежать!
Пляшущие огоньки двух свечей едва освещали тесовую лавку, корыто с дымящейся водой, угол божницы да край стола с разложенными ветошками и белым льняным убрусом, расстеленным поперек столешницы, на котором Мария с нянькою и сенной девкой кончали перепеленывать вымытого, накормленного и теперь забавно гулькающего малыша, который, тараща круглые глазенки, любопытно выглядывал из тугого свертка и дергал щечкой, пытаясь и не умея еще улыбнуться.
Мария подняла голову, еще не понимая, еще отсвет улыбки дитяти блуждал на ее лице, и прежде смысла слов поразило ее лицо супруга, – смятое, растерянное, с погасшим, бегающим взором, с пятнами лихорадочного румянца на щеках и лбу, – такого с ним николи не бывало, ни в мор, ни в иную беду, ни даже в набег Кочки, даже и тогда, когда дошла весть о гибели Михайлы Тверского в Орде – последнего из князей, – как всегда повторял Кирилл, – кто мог спасти Русь и Ростов от гибели.
Муж сдался, сник, сломался духом, – поняла она, – и это было самое страшное, страшнее того, что он бормотал, словно в бреду: про Ахмыла, посла татарского, про горящий Ярославль, про то, что и Ростову уже уготована та же беда, и все бояре, весь синклит, уже покинули город, сам Аверкий бежал невестимо, бросив обоих молодых князей на произвол судьбы, да и они уже, верно, побегли вон из града… И что их поместье стоит как раз на Ярославском пути!
Она встала, едва не уронив маленького Варфоломея, сделала шаг, второй навстречу супругу, и у самой вдруг все словно поплыло в глазах: стала мягко заваливать навзничь…
В обморочных сумерках чьи-то руки, пляска дверей, голоса, грубый зык Яши, старшего ключника, топот и гам снаружи… Кирилл держал ее за плечи. Мария, медленно приходя в себя, стуча зубами о край ковша, пила терпкий, холодный квас. А уже в горнице полюднело. Суетились, несли сундуки и укладки, сворачивали толстый ковер, уже держали наготове дорожный опашень боярыни, уже укутывали маленького, когда в покой ворвался разбуженный нянькою и едва одетый Стефан:
– Батюшка! Татары, да? Будем драться?
– С Ордой?! – вопросил, бледно усмехнувши, отец. – Бежим, вот!
– Бежим? – Мальчик недоуменно уставился на родителей, только тут приметив гомон и кишение прислуги, торопливый вынос добра и рухляди.
– Нет! – возопил он с отчаяньем и слезами в голосе. – Опять! Опять то же! Батюшка! Ты должон погинуть, как князь Михайло в Орде, вот! – выпалил вдруг Стефан с разгоревшимся лицом, сжав кулаки. – А я… а мы все… – Он не находил слов, но такая сила была в голосе отрока, что Кирилл смутился, отступив.
Испуганная Мария попыталась было привлечь первенца к своей груди, но он упрямо вырвался из разнеживающих материнских объятий и стоял одинокий, маленький и неумолимый, с тем, уже начавшим обозначаться сквозь детскую мягкость, резким обрубом прямого стремительного лица, будто стесанного одним резким ударом топора ото лба к подбородку, с темными провалами очей, «огненосных», – как скоро назовут глаза юноши Стефана, – стоял и не прощал всему миру: себе, родителям, граду Ростову, готовый укорить даже и Господа, ежели б не знал твердо, что нынешнее гибельное позорование Руси есть Божья кара за грехи преждебывших и нынешних русичей…
– Погибнуть, да! И я, я тоже!
– А что будет, когда татары придут, со мною? – вопросила Мария. – И с ним? – указала она на сверток с красным личиком в руках у няньки.
Стефан перевел взгляд с матери на меньшого братца, так некстати появившегося на свет, набычился, не зная, как и чем возразить матери, минуту постоял, пунцовый, закусив губы и сжав кулачки, и вдруг, громко зарыдав, выбежал вон из покоя.
– Беги за ним! – первая нашлась Мария, пихнув в загривок сенную девку. Тут же двое оружных холопов, опомнясь, бросились ловить отрока. Стефан, пойманный ими на переходах, не сопротивлялся, только, пока его несли до возка, бился в отчаянных судорожных рыданьях, запрокидывая голову, храпя и в кровь кусая себе губы…
Нежданный приступ и укоризны сына заставили Кирилла опомниться. Он попытался взять себя в руки. Сняв ключи с пояса, велел выносить дорогое оружие и узорочье из бертьяницы. Но все плыло, проваливало, мутилось в голове, и кабы не Яков, так бы и потекло мимо, нелепо и врозь, рассыпаясь в безобразном, безоглядном бегстве…
Яков поднял на ноги дружину, силой собрал растерянных холопов, повелел запрягать и торочить коней и выпускать на волю скот из хлевов – по кустам разбежат, дак и то татарам поболе заботы станет имать кажного арканом!
На крыльце их обняла теплая летняя ночь. Сухая, нагретая за день пыль отдавала солнечный зной и гасила шаги. Шелестели кузнечики в кустах сада. Звезды, срываясь, чертили огнистый след. Ночь пахла теплом, мятою, зреющим хлебом. Но в теплой ночи потревоженно ржали кони, плакали дети, гомонили бабы, и зарницы, вспыхивающие над землей, казались заревом горящего Ярославля.
Мария, укутанная, крепко прижимая к себе малыша, повалилась в глубокую телегу, на сено.
– Степушка где?
– Повезли уже! – отозвались из темноты.
– Стефан со мною! – послышался голос супруга.
Возки и телеги, всё, что имело колеса, уже выезжали, груженные наспех накиданным добром, со двора. Коровы и овцы непутем шарахались под ноги коней. В ночи мычало, блеяло, хрюкало, выли собаки, голосили, словно уже по покойникам, жонки. Кто-то бежал сзади с криком: «Матушка боярыня! Матушка!». Мария хотела остановить, но возчик яро и молча полосовал коня, и телега неслась, подкидывая и колыхаясь на всех выбоинах, и ей оставалось только сжимать малыша, чуя, как нянька с двумя сенными перекатывают по ногам, хватаясь в темноте за высокие края телеги. И бежали, дергаясь вверх и вниз, звезды над головой, да чья-то косматая и черная в ночи голова, склоняясь со скачущего обочь с телегою коня, хрипло спрашивала:
– Боярыня здеся?
– Здеся! – хором отвечали бабы. И голова исчезала вновь, только мерный конский топот с редкими сбоями несся посторонь, словно пришитый к тележному колесу.
Теряя возы и людей, выматывая коней, взъерошенных, мокрых, в мыле и пене, они неслись, минуя темные, еще не разумеющие беды деревни, сквозь запоздалый брех хриплых спросонья собак, мимо и прочь от Ростова, забиваясь в чащобы, по малоезжим, глухим, затравянелым дорогам. И уже утро означило легчающее небо, и первые светы зари поплыли над курящей паром землей, когда Яков, что вел ватагу, разрешил остановить, покормить и выводить шатавшихся коней.