Марк Вишняк - Годы эмиграции
Объективности ради прибавлю, что, несмотря на очевидные и совершенно бесспорные недостатки труда проф. Радки, он заслужил признание - денежной премии со стороны одного американского университета и положительного отзыва в советской печати "История СССР", 1968, No 2).
Остается упомянуть о наиболее громком и страстном споре, быстро сменившемся "инвективами", сначала по моему только адресу, а потом и по адресу "Социалистического Вестника", "Русской Мысли" и лично Б. И. Николаевского, которого "вызвали", по советскому образцу, дать экспертизу по спорному вопросу.
Имею в виду, конечно, "дело" Н. И. Ульянова.
И с ним у меня лично были добрые отношения, несмотря на расхождения во взглядах, в частности по вопросу о "национальном самосознании", получившие и печатное выражение. Случилось, однако, так, что оба мы очутились под одной обложкой альманаха "Воздушные Пути"", изданного в честь Бориса Пастернака в связи с приближавшимся его 70-летием. Содержание статьи Ульянова мне оставалось неизвестным до ознакомления с ней в вышедшем из печати альманахе.
Когда я со статьей ознакомился, я был поражен и - возмущен. Автор ее повторял то, что ровно полстолетием раньше писали "Вехи" о русской интеллигенции и повторял в еще более вызывающей и аподиктической форме без всякого учета исторической и политической обстановки России и эмиграции и последующей перемены взглядов у некоторых авторов "Вех".
Нападки и обвинения, резкие до грубости и несправедливые до очевидности, не щадили никого. Вся русская интеллигенция, от Радищева и декабристов до наших дней, привлекалась к коллективной и круговой ответственности за преступления и грехи, действительные и вымышленные. В частности, многим парижанам и ньюйоркцам хорошо известный Георгий Петрович Федотов, - как и другие, жертва большевистских гонений, - осуждался не больше, не меньше, как за причастность к "духовной массовой казни" русского народа, которая, уточнял Ульянов, "отличается от большевистских казней так же, как смертный приговор, выносимый судьей, - от приведения его в исполнение палачом".
{243} Кто помнил сравнительную оценку, которую давал Лев Толстой судье и палачу, для того было очевидно, что если слова Ульянова что-либо означали, смысл их был в том, что Федотов, "судья", причинил русскому народу горшее зло, чем палачи-большевики.
Н. Ульянов бросил вызов всем, кто считал звание русского интеллигента почетным, кто гордился своей принадлежностью к интеллигенции. Меня лично Ульянов недобрым слово не помянул, но и ко мне относилось многое из его догадок, чтения в сердцах, инсинуаций, - и я был посажен им на скамью обвиняемых и подсудимых. Несколько больше других обязывало меня и невольное соседство со статьей Ульянова в альманахе. Я не рвался "протестовать", а очутился на передовой линии не столько по своему желанию, сколько в силу отсутствия других охотников отозваться на то, что взволновало и возмутило не меня одного.
Моя статья "Суд над русской интеллигенцией - скорый и неправый" (Выступивший на ту же тему - и в мою защиту - Ф. А. Степун дал своей статье более выразительное заглавие: "Суд или расправа?") заканчивалась в сущности так же, как и статьи против других агрессивных полемистов: "А судьи кто? На каком основании присвоил себе Ульянов право безапелляционно заушать всё и всех: Радищева, Никиту Муравьева, Чаадаева, - конечно Белинского и Чернышевского, - Хомякова и Грановского, Киреевского, Станкевича, Петрашевского, Герцена, Огарева, Бердяева, Зеньковского; даже Пушкина с Достоевским Ульянов позволил себе пожурить, - они были не его образа мыслей".
В заключение я привел довод как бы "от противного" или "а fortiori". Указав, что Ульянов в коммунистическом журнале "Борьба Классов" восхвалял Ленинград, как "синоним революции", я прибавил: умозаключать ли отсюда, что тем самым восхваляется и дело "того, чье имя носит теперь город Петра и его преемников"? Не было бы такое умозаключение столь же "призрачным и произвольным", как и осуждение Ульяновым Радищева, Белинского, Герцена, Чернышевского и других, якобы породивших Ленина и большевизм?
Вот эта концовка статьи, упоминавшая о сотрудничестве Ульянова в коммунистической прессе, оказалась для многих нестерпимой. Возмущение было искренним и напускным. Одни почувствовали себя кровно задетыми, так как и у них было "рыльце в пушку"; другие, даже одобрявшие статью, были глубоко шокированы: задето было их чувство респектабельности и преклонения пред собственным морально-политическим целомудрием. Как бы то ни было, у Ульянова нашлись защитники, доказывавшие, что его поведение вызывалось "проклятой необходимостью", а публичное обличение Ульянова - не что иное, как "донос", "возмутительный и позорный" не только для его автора, но и для напечатавшего статью "Социалистического Вестника".
Надо ли говорить, что Ульянов с восторгом подхватил нелепое обвинение и стал козырять этим "доносом", хотя он-то, конечно, отлично понимал, что донос предполагает наличность учреждения, {244} которое, на основании поступивших к нему неизвестных до того сведений, властно принять какие-то меры, тогда как в данном случае общественное мнение эмиграции, которому совершенно открыто "донесли" сведения ему неизвестные, но Ульянову и его присным отлично известные, было и бесформенно, и бессильно что-либо предпринять по отношению к изобличенному.
Н. Ульянов ответил на эту статью исступленной истерикой в статьях "Интеллигенция" и "Дискуссия или проработка". В них, наряду с повторением прежнего суммарного осуждения всей русской интеллигенции, не стесняясь в выражениях и драпируясь в тогу обиженного и без вины пострадавшего, он накинулся с особым неистовством на меня и Б. Николаевского.
По утверждению последнего, большого знатока вопроса, допущение Ульянова в качестве сотрудника б такой журнал, как ленинградская "Классовая Борьба", свидетельствовало о "весьма большом доверии к нему тех органов диктатуры, которые распоряжались на фронте исторической науки". И не приходится этому удивляться, потому что Ульянов успел себя зарекомендовать: за три года до его появления в "Классовой Борьбе", в 1932 году Истпартотдел Севкрайкома ВКП(б) в Архангельске выпустил брошюру "т. (!) Н. Ульянова" "Октябрьская революция и гражданская война в Коми области", полностью посвященную прославлению "всей Октябрьской революции", как "борьбы прежде всего с российским великодержавием".
Оставался еще вопрос кому была на руку нынешняя публицистика Ульянова и поднятая вокруг нее шумиха? На это давала ответ следующая справка (тоже "донос" общественному мнению): уже в июле 1959 года некий Русланов в "За возвращение на Родину" No 59/354 восхвалял "эмигрантского историка и писателя Н. Ульянова" за то, что тот "в еще более резкой форме, чем Лев Любимов (Перебежавший к коммунистам сотрудник гукасовского "Возрождения". - М. В.) толкует об идейном, духовном и политическом вырождении эмиграции", - "его формулировки беспощадно определенны". Ульянов "не стеснялся в выражениях", торжествовал советский подголосок, знавший толк в этом деле, еще до последних "формулировок" Ульянова. Можно было себе представить, как были удовлетворены коммунисты и комягуноиды его последними "формулировками".
{245}
ГЛАВА VI
О книгах: Н. П. Вакара "Корневище советского общества. Воздействие крестьянской культуры России на советское государство" и Мартина Мэлии. Александр Герцен и Рождение русского социализма 1812-1855". - Мои книги: "Дань Прошлому" и "Современные Записки". Воспоминания редактора". - Как и почему порвалась моя многолетняя связь с "Новым Журналом". - Три версии. - Отношения с "Социалистическим Вестником" и "Русской Мыслью". - Безуспешные попытки печататься в американских журналах и книгоиздательствах. - Почему пишу и о мелочах жизни, поминаю не всегда добрым словом и покойных и печатаю книгу при жизни. - "Чествования". - Почему конечный итог долгой и в общем благополучной жизни малоутешителен.
Изложенные выше публичные схватки в печати, в которые я в большинстве случаев вовлекался, по моему мнению, мимовольно, в порядке самообороны, а по убеждению противников и даже некоторых друзей, не одобрявших слишком частых моих выступлений, как, например, Кусковой, сам зря ввязывался, - далеко не исчерпывали моей "оборонительно-политической" публицистики. Но упомянутые были более значительными. Бывали, впрочем, у меня критические статьи и на темы, лично меня никак не касавшиеся, но существенные и меня глубоко задевавшие общественно-политически. Такой темой была написанная Николаем Платоновичем Вакаром рукопись под заглавием "Корневище советского общества. Воздействие крестьянской культуры России на советское государство".
Н. Вакар был постоянным сотрудником "Последних Новостей" Милюкова. Я знал его по Парижу, но поверхностно. Ближе сошелся я с ним в Америке, где он сменил, как и многие другие, профессию журналиста на преподавание русского языка и составление специальных книг: по истории Белоруссии и библиографию о ней. Я был немало удивлен, когда, закончив новую рукопись, Вакар попросил меня ознакомиться с ней и высказать откровенно свое мнение. Я, конечно, согласился. Автор приехал в Нью-Йорк из провинции, где занимал кафедру. За завтраком мы обменялись мнениями, и обмен ими кончился, как и начался, дружески, - хотя я и не приглушил своих возражений, посланных письменно Вакару заранее, а он не отступил ни в чем от своего предвзятого, на мой взгляд, понимания. Я считал и считаю книгу Вакара очень интересной, но совершенно неверной в исходных положениях, исторически, политически - всячески. Подробнее я об этом, как обыкновенно, написал в "Социалистическом Вестнике" и "Русской Мысли".