Эрик Хобсбаум - Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет
Аргументы Гизо изложены наиболее четко, ибо, упорно настаивая на том, что классовая борьба занимает центральное место в европейской истории, он тем не менее рассматривал эту борьбу не как, заканчивающуюся полной победой одной стороны и полным уничтожением другой, а как нечто, порождающее – и даже в 1820-е годы – в конечном счете в каждой нации «некий общий дух, некую общность интересов, идей и ощущений которые возобладают над различиями и взаимной борьбой»[44]. Его идеалом было национальное единство при гегемонии буржуазии. Не удивительно, что он был очарован историческим развитием Англии, в которой, более чем где-либо в Европе, «различные элементы социального порядка (etat social) объединялись, боролись между собой и воздействовали друг на друга, будучи при этом вынужденными постоянно идти на компромиссы, чтобы обеспечить свое существование;» в которой «гражданские и религиозные порядки, аристократия, демократия, королевская власть, центральные и местные институты, моральные и политические взгляды развивались в тесной связи друг с другом может быть, не всегда одними и теми же темпами но и не сильно опережая или отставая друг от друга». Именно таким образом Англия смогла «быстрее, чем какое либо другое государство континента, достигнуть цели 39 всего общества, то есть создать упорядоченную и свободную форму правления, утвердить основы здравого смысла в политике и трезвый взгляд на дела общества»[45].
Существуют причины исторического характера, объясняющие различие в эволюции Англии и Франции (этому посвящена последняя лекция из курса Гизо), хотя основные тенденции развития обеих стран схожи. Английский феодализм («норманнское иго») сложился в результате завоевания норманнами организованного и институционально оформленного англосаксонского государства, в силу чего норманны столкнулись с организованным и даже официальным народным сопротивлением во имя возврата утраченных англосаксонских свобод. Во Франции же франкская знать подчинила непокорных, но плохо организованных галлов («nos ancetres les Gaulois»), не сумевших оказать должного сопротивления. Поэтому восстание против знати во время Великой французской революции было более неконтролируемым и безудержным, а вследствие этого сама революция отличалась большей жесткостью и экстремизмом[46]. Именно таким образом пытались ответить на вызывавший недоумение у многих либеральных историков XIX века вопрос, почему во Франции, говоря словами лорда Актона, «переход от феодальных: и аристократических форм организации общества к промышленным и демократическим сопровождался такими потрясениями», каких не было в других странах (т. е. в Англии)[47]. Тем не менее англичане могли послужить примером для Франции после событий 1789 года, ибо если Англия обуздала своего Робеспьера и (или) Наполеона — Кромвеля, что сделало возможным свершение второй, тихой, но решительной революции («славной революции» 1688 г.) и установление прочной общественной системы, то Франция могла повторить ее опыт. Могла и повторила в июле 1830 года.
Поэтому во Франции в период Реставрации поборники буржуазной революции были потенциальными умеренными, поскольку считали, что их класс уже добился решительной победы. За пределами Франции громогласно и недвусмысленно раздавались призывы к повторению 1789 года, и они доходили до средних слоев. По мнению одного немецкого либерального историка, кстати, 40 идеалистического толка, институты средневековья уже отжили свое. Родились новые идеи, и они сказались «в первую очередь на отношениях между разными слоями (Stande) человеческого общества», в котором роль буржуазии (Burgerstand) становилась с каждым днем все более заметной. И потому «люди начали говорить и писать о правах человека и ставить под сомнение права тех, кто основывал свои притязания на так называемых привилегиях»[48]. В Германии 30-х годов прошлого века подобные слова звучали как призыв к борьбе, а во Франции они были уже не нужны. К этому времени понятие «буржуа» во Франции противопоставлялось понятию «народ» (peuple) или «пролетарии» (proletaires), а вот в Германии — как явствует из энциклопедии Брокгауза за 1827 год — термин «бюргер» (Burger) противопоставлялся «аристократии», с одной стороны, и «крестьянству» — с другой, причем само слово «бюргер» все более отождествлялось со средним классом и французским буржуа[49]. Либерально настроенные выходцы из немецкого среднего класса хотели буржуазной революции или ощущали ее необходимость, причем более осознанно, чем их французские предшественники в 1788 году, поскольку у них перед глазами был опыт 1789 года.
Более того, английская революция, которую изучали французские историки, представлялась немцам (особенно в свете предшествовавшей ей революции в Нидерландах) механизмом исторического преобразования огромной силы, носящим всеобщий характер.
«Должен ли великий народ, стремящийся добиться независимости в политике, свободы и власти, обязательно пройти кризисную ситуацию революции? Пример Англии и Франции как будто заставляет нас поверить в это» — так писал накануне событий 1848 года немецкий либерал Георг Гервинус, одновременно ученый и политик, подобно многим своим единомышленникам[50].
Как и другие идеи, впоследствии с энтузиазмом подхваченные марксистами, концепция необходимости революции, установленная путем исторической экстраполяции (то, что Шарль де Ремюза позже назвал аксиомой существования в современном мире закона революций), была впервые разработана французскими либералами времен Реставрации[51]. Эта идея была вполне 41 не состоятельной, и дальнейшие события подтвердили это.
Обратимся к истории развитых стран (одним из редких исключений является Швеция) и всех крупнейших держав современного мира, и мы убедимся, что в период между XVII веком и серединой XX в какой-то момент в их развитии происходил скачок, решительный поворот или исторический перелом (один или несколько), то есть события, которые можно классифицировать как либо революцию, либо подобие революции. Конечно, нельзя объяснять это лишь простым стечением обстоятельств, однако было бы совершенно несправедливо и даже ошибочно на основании этого исторического опыта делать вывод о неминуемой скачкообразности развития.
Во всяком случае, «необходимость» революции, как ее понимали либералы времен Реставрации, нельзя путать с более поздними ее трактовками. Ведь они выступали за насильственное свержение режимов вовсе не в противовес постепенному переходу от одной формации к другой. Более того, они несомненно предпочли бы постепенность. Просто им была нужна теория, ограждавшая либеральную революцию от обвинений в том, что она обязательно порождает якобинство и анархию, и обоснование победы буржуазии. Теория необходимости и неизбежности революции отвечала и тому и другому требованию, поскольку ее справедливость невозможно было оспорить. Скажите, ну как можно оспорить такое не поддающееся человеческой воле и контролю явление природы, как сдвиг тектонических пластов Земли? Виктор Кузен считал, что в силу тысячи разных причин революция была абсолютно необходима, включая все «крайности», составляющие часть ее «деструктивной миссии». Гизо же говорил, что «потрясения, которые мы называем революциями, являются скорее не симптомами начинающегося процесса, а подтверждением того, что уже произошло», а именно исторического выдвижения на передний план среднего класса[52]. И трезвомыслящим современникам, то есть тем, кто жил в первой половине XIX века, такая позиция вовсе не представлялась несостоятельной.
В свою очередь, оказавшись перед необходимостью 42 свершения буржуазной революции и сознавая, что сама возможность революции существует в Германии благодаря Франции, даже немцы из среды среднего класса, далеко не склонные к экстремизму, намного спокойнее относились к эксцессам революции, чем англичане, которым не было необходимости брать Францию в качестве модели для английского либерализма и которые столкнулись с движением протеста низов в собственной стране. Из всех событий Великой французской революции в сознание англичан врезался не 1789 или 1791 год, а годы 1793—1794, годы террора. Когда в 1837 году Карлейль писал свою «Историю революции», он не только отдал должное этому великому историческому событию, но и размышлял о том, каким может быть восстание английских трудящихся. Позднее Карлейль разъяснил, что он имел в виду чартизм[53].
Французским либералам, конечно же, не давали покоя опасности якобинства. Немецкие либералы относились к этому удивительно спокойно, а немецкие радикалы — такие, скажем, как революционно настроенный юный гений Георг Бюхнер, — принимали его беспрекословно[54]. Ференц Лист, выступавший за экономический национализм Германии, отрицал, что революция — лишь проявление грубой силы. По его словам, она была вызвана «пробуждением человеческого духа»[55]. «Только слабое и немощное рождается без мук»[56], — сказал еще один немецкий либерал, изучавший Великую французскую революцию, прежде чем жениться на субретке и стать заведующим кафедрой экономики в Пражском университете[57].