Григорий Квитка-Основьяненко - Пан Халявский
Осмотрев все, возвращаются в дом, где маменька между тем угощали женский пол… чем вздумали; и как при этом не присутствовал никто из мужеского пола, то, по натуральности, дело было на порядках… И странно: перед ними стоят орехи каленые и мышеловки, яблоки, повидлы (медовые варенья) разных сортов и всякая такая мебель, а наш женский пол, раскрасневшися препорядочно, щекочат, балагурят, рассказывают одна другой разные разности, и каждая, одна другой не слушая, продолжает свое. Самый приход пана полковника им незаметен, и маменька, бегая от одной к другой, удерживают их от разговоров. "Да замолчите же, пани обозная! Да перестаньте же, пани бунчукова товарищка! Вот пан полковник пришел". И в силу, в силу их ускромят.
Понявши, что пан полковник здесь, они утихнут, и, как должно, вставши со своих мест, начнут манериться: и улыбаются к нему, платочками утираются и, хотя не к чему, на все кланяются, пока его ясновельможность не соизволит сесть и, почти приказом, не усадит их. Все лакомство со стола снято и поданы блюда «подвечерковать». Ветчина, солонина, буженина, полотки, соленые перепелки и другие жареные птицы украшают стол. После нескольких рюмок водки принимаются гости «подвечерковать» и очищают все при беспрестанном потчизании разными сортами пива и меду.
Между тем, в продолжение этого времени, панночки, наигравшися в короли, не имея чем заняться, "скуки ради" идут к реке, за садом протекающей, и там купаются. А панычи "для забавки" идут в проходку в кустарники, за рекой против самого купанья находящиеся, и там любуются рассматриванием натуры или природы. Теперь, как уже старики, известно, после подвечеркованья должны уехать, то вот вся молодежь, освежившись купаньем и налюбовавшись натурою и природою, приходит к общему собранию и снова не глядит друг на друга, потому что неблагопристойно при почтенных особах показать, что они знакомы между собой.
Окончив последнюю трапезу, пан полковник встает, чтобы уезжать. Берлин его подан. Машталер то и дело хлопает бичом. Батенька подносят кубок, прося о полном, "чтобы в оставляемом его ясновельможностью доме все было полно". При выходе в сени, на пороге, подносится кубок, "чтобы хозяйские «вороги» (враги) не переступали через пороги". На рундуке еще выпивается полный кубок, "чтобы изливалось изобилие на все видимое хозяйство". Дойдя до берлина, пан полковник прошен снова выпить «гладко», чтобы гладилася дорога его ясновельможности. Выкушав также до дна и сей кубок, пан полковник обнимает батеньку, а они, поймав ручку его, цалуют несколько раз и благодарят в отборных, униженных выражениях за сделанную отличную честь своим посещением и проч.; а маменька, также ухитряся, схватила другую ручку пана полковника и, цалуя, извиняются, что не могли прилично угостить нашего гостя, проморили его целый день голодом, потому что все недостойно было такой особы и проч. Пан полковник, преисполненный… чувствами, не может ничего выговорить, а только машет рукою и силится поднять ногу, знаками показывая, что он хочет сесть в берлин. Предстоявшие бросаются, поднимают его и усаживают. Тут батенька еще с кубком для пожелания пану полковнику благополучного пути; пан полковник, почесав чуб, запинаясь, с трудом произносит: "Верно пан подпрапорный (батенька имел чин подпрапорного; я расскажу, как они его дослужилися), верно подносит того меду, что за обедом…" Батенька предузнали вопрос его и подносили точно тот мед. Пан полковник, опорожнив кубок, тут же свалился на подушку, не сказав уже ни слова. Берлин тронулся, сурмы засурмили, бубны забубнили в честь полковника, чего он, однако же, слышать не мог. За берлином вели лошадей, бугаев, коров, везли кабанов и все то, что понравилось у батеньки пану полковнику.
Проводив такого почетного гостя, батенька должны были уконтентовать прочих, еще оставшихся и желающих показать свое усердие хлебосольному хозяину. Началось с того, чтобы "погладить дорогу его ясновельможности". Потом благодарность за хлеб-соль и за угощение. Маменька поднесли еще «ручковой», то есть из своих рук. Потом пошло провожание тем же порядком, как и пана полковника, до колясок, повозок, тележек, верховых лошадей и проч., и проч., и, наконец, все гости до единого разъехались.
А что? Просим покорно сказать мне: есть ли теперь хоть тень подобного пированья, искреннего, веселого, чинного, изобильного? То-то и есть!
А вот, изволите видеть, как батенька попали в подпрапорные. Его ясновельможность, наш пан полковник, после трех-четырех банкетов у батеньки описанным порядком, начал уважать батеньку, хотел вывести его в сотники, потому, что батенька были очень богаты как маетностями, так вещами и монетою; так-де, такой сотник скомплектует сотню на славу и весь полк закрасит. Вот и прислал к батеньке универсал, что он батеньку, за усердную службу, возводит на степень подпрапорного, с обнадеживанием и впредь дальней милости. Как же получили батенька этот универсал — господи, что тут было! И рассказывать страшно!.. Ногами затопали, начали кричать гневно, как будто в глаза пану полковнику, и даже запенились… После, одумавшись, поехали к пану полковнику и объяснили, что они служить не желают, избегая от неприятеля наглой смерти, и что они нужны для семейства, и что они долго верхом ехать не могут, тотчас устанут, и тому подобных уважительных причин много представили. Но когда пан полковник, даже побожася, уверил батеньку, что они в поход никогда не пойдут, то батенька и согласился остаться в военной службе; но сотничества, за другими охотниками, умевшими особым манером снискивать милости полковника, батенька никогда не получили и, стыда ради, всегда говорили, что они выше чина ни за что не желают, как подпрапорный, и любили слышать, когда их этим рангом величали, да еще и вельможным, хотя, правду сказать, подпрапорный, и в сотне "не много мог", а для посторонних и того менее.
Обращаюсь теперь к продолжению описания нашего воспитания. Правду сказать, можно было бы благодарить батеньке, а еще более маменьке: их труды не втуне остались. Мы были воспитаны прекрасно: были такие брюханчики, пузанчики, что любо-весело на нас глядеть: настоящие боченочки!
Когда уже с нами достигнуто до главнейшего, то есть, когда обеспечено было наше здоровье, тогда начали подумывать о последующем. В один день, когда у батеньки разболелась голова от нашего шуму, и они досадовали, что нами переломаны были лучшие из прищеп в саду, так они, вздохнувши, сказали маменьке: "А что, душко, пора бы наших хлопцев отдать учиться письму?"
Не могу и до сих пор наудивляться решительности маменькиной. Они были от природы сложения горячего, крикливого, спорного, бранчивого, так что и господи! Но это бывало с булочницами, птичницами, ключницами и прочими должностными, ей подчиненными, лицами. Против батеньки же они не смели никогда пикнуть. Даже до чего! — кормление птиц и кабанов было под неограниченным распоряжением маменьки, и они были к этому делу весьма склонны и искусны в нем, знали все части по этой отрасли и не позволяли ничего переменять. Но когда батенька вмешивались и приказывали что невпопад, — как и часто случалось, — то маменька не противоречили и исполняли по воле батенькиной, хотя бы ко вреду самого откормленного кабана, — конечно, не без того, что, забившись к себе в опочивальню, перецыганят батенькино приказание, пересмеют всякое слово его, но все это шопотом, чтоб никто и не услышал. Кроме этого предмета, чего бы только батенька ни пожелали, ни потребовали, ни приказали, маменька, как законная жена, повиновались, спешили исполнить во всей точности требуемое и приказываемое, даже и в мыслях не ворча на батеньку. Так я к тому говорю: они и в любимой своей страсти не противоречили явно; но в этом обстоятельстве, когда батенька напомнили о приступе к учению нашему, маменька вышли из своей комплекции против батеньки. Конечно, и то надобно правду сказать, природа во всех тварях одинакова: посмотрите на матерей из всех животных, когда их детищам умышляют сделать какое зло — тут они забывают свое сложение, не помнят о своем бессилии и с остервенением кидаются на нападающих. Так поступили и маменька, когда увидели, что их рождению предстоит ужасное положение: отлучка из дома, невременная пища, принужденное сидение, забота об уроках и, всего более, наказания, необходимые при учении. Они, видя, что это касается уже не к какому-нибудь гусаку, кабану или индейскому петуху, а к их исчадию, вышли из себя и, видя, что материя серьезная, начали кричать громко, и слова у них сыпались скоро, примером сказать, как будто бы кто сыпал из мешка орехи на железную доску. Так резко и звонко они в ответ на батенькины слова закричали:
— Помилуйте вы меня, Мирон Осипович! Человек вы умный, и умнее вас я в свой век никого не знавала и не видала, а что ни скажете, что ни сделаете, что ни выдумаете, то все это так глупо, что совершенно надобно удивляться, плюнуть (тут маменька в самом деле плюнули) и замолчать. — Но они плюнуть плюнули, а замолчать не замолчали и продолжали в том же духе.