Вольдемар Балязин - Русско-прусские хроники
(В то время место богослова в ученой иерархии определялось не тем, сколько трактатов он написал и в скольких теологических диспутах победил, но прежде всего тем, как проявил он себя на практике. И особенно важно было то, состоял ли он в "Обществе друзей Инквизиции", а в нем состояли только ее осведомители, и доказал ли он верность Церкви в войне с неверными.)
А Эмиль доказал это и, как говорили, будучи активным членом "Общества друзей Инквизиции" и показавшим себя храбрым воином. Оттого-то и взошла в зенит звезда теолога и верного сына Церкви Эмиля Хубельмана.
А тут еще пронесся слух, что Эмиль Хубельман и вообще скоро покинет Кенигсберг, ибо ему предоставляют место профессора в Ватиканской Академии Ортодоксальных наук, в аббревиатуре ВАОН, в которую, как говорили, было очень нелегко попасть даже хорошо образованному клирику.
Я не знал, что такое ВАОН, и спросил об этом патера Иннокентия. И он сказал, что лет десять назад он и сам пытался поступить туда, но не прошел конкурсного экзамена, ибо экзамен оказался очень трудным, а кроме того, сказал патер, там с неохотой принимали священников из других стран, помимо Италии, хотя в общих правилах приема в ВАОН указывалось, что в ней имеют право учиться священники, не только безупречно прослужившие не менее пяти лет патерами в приходах, но и заслужившие одобрение архипастырей, которые и направляли их туда с согласия местного синклита, снабдив не просто письмом какого-то патера, но коллегиальной письменной рекомендацией, заверенной печатью даже не епископа, а только архиепископа, а еще лучше - кардинала.
После строгого экзамена принятые в ВАОН готовились опытнейшими богословами для того, чтобы в скором будущем стать деканами теологических или философских факультетов, благочинными епархий, настоятелями монастырей или же оставлялись при ВАОН для того, чтобы дальше совершенствоваться в Догматическом Богословии и стать Докторами Ортодоксии.
Именно этим последним, кто должен был толковать, комментировать, аргументировать и цензуровать сочинения других богословов, а также писать свои собственные труды и всякий день опровергать ереси, и позволялось на самом последнем курсе Академии, когда ум их уже был изощрен в догматике и диалектике, а душа тверда, позволялось читать разные еретические сочинения с тою благой целью, чтобы хорошо знать аргументы противников католичества и умело опровергать их контрдоводами, а на их лживую пропаганду ересей отвечать сокрушительной так называемой контрпропагандой.
Итак, как говорили еще совсем недавно в поверженном ныне Бранденбурге, "каждому свое". Мне - экзамены в семинарии, а высокоученому теологу Эмилю кафедра в Ватиканской Академии.
Но, мне кажется, что я радовался предстоящей поездке в Рим не менее Хубельмана - у меня вся жизнь была впереди, а он, по сути дела, был уже глубоким стариком.
Радовало меня и то, что война уже кончилась, и теперь путь мой лежал только через дружественные папе Василиску католические страны.
Я решил, что лучше всего будет поездка через Польшу, Богемию и Австрию. А там - Италия.
Иоганн ехал вместе со мной, и он согласился с избранным мною маршрутом. Родители тоже одобрили мой план. Патер Иннокентий, узнав об этом, одобрительно погладил меня по голове и промолвил:
- Ну, сын мой, с Богом! А я поеду в Данциг к викарию нашего епископа и получу от него благословение на вашу поездку, ибо одного моего рекомендательного письма будет недостаточно. По правилам для поступления в семинарию нужна еще и подпись викария и, главное, печать его преосвященства84.
Слезы благодарности навернулись у меня на глазах:
доброму патеру Иннокентию предстояла ради нас и неближняя дорога, и немалые расходы, и изрядные хлопоты.
"Ах, как жаль,- подумал я,- что нет у нас в Кенигсберге своей кафедры85. А маленькая община позволяет держать здесь лишь патера. А как было здесь хорошо до победы поганых лютеран - наш Кенигсбергский кафедральный собор был знаменит на весь мир, и епископ Кенигсбергский был не последним из князей Церкви. А теперь во всех храмах позаседали проклятые протестантские еретики, и у нас остался всего один храм - ив нем наша свеча - Патер Иннокентий".
Патер вернулся через неделю и привез два рекомендательных письма, заверенных подписью данцигского викария и печатью его преосвященства.
- Храните эти письма у самого сердца,- сказал нам наставник, передавая бумаги.- Без этих бумаг никто в Риме не сможет вам помочь. В Риме очень строгие порядки, там документ, или, как называют его в народе, бумажка, всегда важнее всего, даже важнее человека. Недаром римляне говорят: "Без бумажки ты - букашка, а с бумажкой - человек".
Патер задумался и вдруг улыбнулся:
- В дни моей молодости один озорной вагант написал об этом песню и там были такие слова:
За столом бумажка будет пить чаи, Человечек - под столом валяться, скомканный.
Я не поверил в серьезность сказанного, однако, оказавшись в Риме и даже еще по пути туда, сумел много раз убедиться в совершеннейшей справедливости слов нашего наставника86.
Но прежде чем я уехал в Рим, произошло огромное несчастье - тяжко заболел и перед самым нашим отъездом скончался мой любимый наставник Джованни Сперотто.
Я и Ганс Томан не уходили из его дома все последние дни, то сидя рядом с ним, то ожидая на кухне указаний и поручений его хозяйки - ив аптеку надо было сбегать, и позвать цирюльника, чтобы для облегчения болезни отворить кровь, то сбегать за доктором, а то и помочь хозяйке в хлопотах по дому и по уходу за больным.
Наконец, все наши заботы уже не смогли облегчить участь несчастного старика.
Он попросил позвать патера Иннокентия. Патер пришел немедленно и попросил всех, кто был в комнате умирающего, выйти из нее, чтобы исповедать и причастить сеньора Джованни.
Патер пробыл около часа и, выйдя, сказал, что мы можем войти к умирающему, ибо он еще жив и хочет со всеми попрощаться.
Все мы подбадривали старика, но, выходя, плакали, ибо видели, что смерть уже стоит у его изголовья. Последним он попрощался с Гансом, и когда тот вышел, мы поняли, что старый солдат и музыкант умирает.
Ганс сильно плакал, не стыдясь слез, и только повторял:
"Он один понимал меня, и я верил ему одному".
В те мгновения я не придал словам Ганса особого значения, но потом, вспомнив их и размышляя над ними, убедился в глубоком смысле и правдивости сказанного моим товарищем. Я вспомнил, что после занятий Томан часто оставался у старика, а нередко я, приходя к назначенному часу, уже заставал их вместе, и видно было, что Ганс пришел не только что, а сидит здесь уже изрядное время.
Я вскоре понял, что"Ганс гораздо ближе Сперотто, чем я, и хотя мне было это в обиду, но я не понимал, чем Томан лучше меня, тем более что мои успехи в изучении итальянского были большими, чем у моего напарника.
Видно, их связывала какая-то тайна или большее духовное сходство, чего, впрочем, я обнаружить не мог, может быть, от того, что по молодости не замечал этого. ,
Но в эти минуты, мне казалось, я все понял и вдруг обнаружил в себе мерзкое чувство совершенно не соответствующей моменту зависти: я завидовал тому, что последним возле умирающего был не я, а он, Ганс Томан.
Все эти чувства промелькнули у меня в голове и сердце за считанные Мгновения. И как только я поймал себя на мысли о греховности зависти в столь неподходящий момент, Ганс перестал плакать и прерывающимся голосом сказал мне: "Иди, он просит тебя зайти к нему". "Боже,- подумал я,- все же ты услышал меня".
Когда я вошел, Джованни был совсем плох. Он дышал с трудом и взор его был замутнен, но старик узнал меня и сделал мне знак подойти к постели.
Я подошел и встал перед ним на колени. Он, собрав последние силы, положил мне сухую и легкую руку на голову и сказал тихо и проникновенно: "Томас, мальчик мой, я должен отдать тебе мой дневник и завещание, которое прошу передать в руки твоей матери". "Она здесь,- сказал я,- позвать ее?" "Нет,- ответил Джованни осознанно и твердо.- Я не хочу, чтобы она видела, как я умираю". И он показал мне на шкаф и сказал, что в самом низу стоит шкатулка и в ней лежат зеленая тетрадь и коричневый конверт. Тетрадь он попросил сохранить в тайне от всех, а конверт отдать матушке. Я быстро нашел все, спрятал тетрадь за пазуху, а конверт решил вынести за дверь не пряча.
Я поцеловал умирающему руку и услышал, как он прошептал мне: "Да хранит тебя Бог". И замолк.
"Он умер",- сказал я, оказавшись за порогом опочивальни. Патер и лекарь, не слышно ступая, пошли в комнату покойного, а мы все встали и начали хором молиться за упокой его души.
Матушка моя была безутешна и горько плакала вместе с квартирной хозяйкой Джованни.
Дома я передал конверт матери, но она не стала вскрывать его и сделала это через три дня - только после того, как мы возвратились с кладбища.