Джакомо Казанова - Мемуары
Один конец лестницы прикасался к окну, другой выступал за водосточную трубу. Я влез на крышу окна, потянул лестницу в сторону и приблизил ее к себе, привязав веревку к ее восьмой перекладине, и стал спускать ее снова параллельно к окну, но мне невозможно было ввести ее более, чем до пятой перекладины, потому что ее конец упирался во внутреннюю крышу окна; не было другого средства, как приподнять ее с другого конца, — тогда наклон, уничтожая препятствие, увлек бы ее вниз собственной тяжестью. Я мог бы поместить лестницу поперек окна, привязать к ней веревку и по веревке спуститься на чердак без малейшей опасности, но тогда лестница осталась бы тут и утром она бы указала сбирам место, где, может быть, мы будем находиться.
Я не хотел таким образом потерять плоды всех моих усилий. Не имея никого, кто бы мне помог, я решился подползти к водосточной трубе, чтобы приподнять ее и таким образом остичь задуманной мною цели. Этого я достиг, но с такой громадной опасностью, что без чуда поплатился бы жизнью. Я осмелился оставить лестницу, освободя веревку, не боясь, что она упадет с крыши, потому что она как бы зацепилась одной перекладиной о трубу. Тогда, держа в руке кинжал, я подполз к трубе. Затем я приподнял лестницу, толкая ее вперед, и с удовольствием увидел, что она более чем на фут проникла в окно; читатель легко поймет, что это значительно уменьшило ее вес. Нужно было спустить ее еще на два фута, приподымая ее настолько же; я был уверен, что после этого, взобравшись на крышу окна, я спущу ее окончательно при помощи веревки. Чтобы приподнять ее, я встал на колени, но усилие, употребленное мною, заставило меня поскользнуться, так что я вдруг оказался за краями крыши по грудь и от окончательного падения удержался только руками. Момент страшный, который приводит меня в ужас еще и теперь. Инстинкт самосохранения заставил меня, почти бессознательно, употребить все усилия, чтобы удержаться от падения, и я готов сказать, что успел в этом почти чудом. Относительно лестницы у меня не было никакой боязни, так как при несчастном усилии, которое чуть не стоило мне жизни, я ее вдвинул более чем на три фута и она была неподвижна. Находясь на водосточной трубе положительно на одних лишь руках, я заметил, что, приподняв мое правое бедро, чтобы ступить сначала одним коленом, а потом другим на трубу, — я буду в безопасности, но мои мучения не кончились еще этим. Вследствие усилий, употребленных мною, я ощутил сильную нервную судорогу и корчи в руках. Не теряя головы, я остался неподвижным до тех пор, пока это не пройдет: я по опыту знал, что неподвижность- лучшее средство против корчи. Но как этот момент был ужасен! Спустя две минуты, возобновив постепенно усилие, я достиг того, что мои колена очутились на трубе. Как только я несколько отдохнул, я осторожно приподнял лестницу и поставил ее параллельно слуховому окну. Зная законы равновесия и рычага, я опять воспользовался моим кинжалом, вскарабкался до окна и уже без всякого затруднения окончательно спустил лестницу, которой нижний конец очутился в руках моего товарища. Я бросил тогда на чердак свертки и веревки и спустился туда по лестнице; монах принял меня в свои объятия и снял лестницу. Мы ощупью произвели обзор темного места, в котором находились: оно имело шагов тридцать в длину и двадцать в ширину.
В одном конце мы нашли двери, окованные в железо: это обстоятельство представлялось печальным предзнаменованием, но нажав ручку, мы растворили дверь. Мы сначала обошли это новое помещение и натолкнулись на большой стол, окруженный табуретками и креслами. Мы возвратились к месту, где, как нам казалось, были окна и, открыв одно из них, увидели, при бледном свете звезд, куполы. Я и не думал уходить; я хотел знать, куда иду, а я не знал, в каком месте нахожусь. Я закрыл окно, мы возвратились в первое помещение; бросившись на пол, подложив под голову пучок веревок, я уснул мертвым сном. Я с таким наслаждением отдался ему, что если бы даже знал, что смерть будет последствием этого сна, я бы не прервал его.
Я спал три с половиною часа. Крик и толчки монаха разбудили меня. Он сказал, что пробило двенадцать часов (пять часов утра) и что мой сон кажется ему непонятным в положении, в котором мы находились. Может быть, это было непонятно для него, но не для меня; мой сон был только следствием чрезвычайных усилий, сделанных мною.
Как только я осмотрел место, где находились, я вскричал: это место не тюрьма, тут должен быть удобный выход. Мы направились в сторону, противоположную от железной двери, и тут я заметил другую дверь. Я ощупываю ее, и мой палец натыкается на отверстие замка. Я ввожу туда кончик моего кинжала и без малейшего усилия отворяю замок; мы входим в маленькую кзмнату, и на столе я нахожу ключ. Я пробую его ввести в замок другой двери и нахожу ее открытой. Я велел монаху принести наши пожитки, и, положив ключ на прежнее место, мы выходим, попадаем в галерею с нишами, наполненными бумагами. Это был архив. Я нахожу маленькую каменную лестницу, спускаюсь по ней, в конце нахожу стеклянную дверь, которую открываю и попадаю в знакомую мне залу — канцелярию дожа. Я открываю окно; через него мне легко было бы спуститься, но я бы попал в целый лабиринт небольших двориков, окружающих церковь Св. Марка. Да сохранит меня Бог от такой выходки! На столе я нахожу железный инструмент с закругленным концом, с деревянной ручкой, инструмент, которым секретари канцелярий прокалывают пергаменты и затем привязывают к ним свинцовые печати; я его хватаю открываю бюро и нахожу там копию письма, извещающего проведитора Корфу о присылке трех тысяч цехинов на исправление старой крепости. Ищу цехины, но они тут не оказываются. С каким удовольствием я бы их положил в карман и как бы посмеялся над монахом, если бы он стал обвинять меня в воровстве! Я бы взял эту сумму как дар неба и считал бы себя ее собственником по праву завоевания.
Я направляюсь к двери канцелярии, ввожу мой кинжал в замочную скважину, но убедившись, что сломать замок трудно, решаюсь сделать дыру в одной из половинок двери. Я выбрал место, где доска менее толста, и принимаюсь немедленно за дело. Монах, помогавший мне, проклинал шум, производимый мною всякий раз, когда я вбивал мой кинжал в дверь: шум можно было слышать издали; я чувствовал всю опасность, но был в необходимости пренебречь ею.
Спустя полчаса дыра была довольно велика. Края отверстия приводили в ужас: они были неровны, с зазубринами, способными попортить платье и поранить тело. Она находилась на высоте пяти футов. Поставив под нее два табурета рядом, мы влезли на них, и монах полез в отверстие головой вперед; взяв его за ноги, я успел протолкнуть его, и хотя было темно, я не тревожился, потому что знал помещение. Когда мой товарищ очутился на той стороне двери, я перебросил ему наши пожитки, за исключением веревок, без которых мы теперь могли обойтись, и, поставив третий табурет на два первых, я влез на него и стал пролезать в дыру, хотя с трудом, потому что отверстие было узко; не имея никакой точки опоры, я попросил монаха взять меня за туловище и тащить меня к себе. Он исполнил это дело добросовестно: мои бока и ноги были растерзаны, и из маленьких ран струилась кровь.
Как только я очутился по ту сторону двери, я захватил пожитки и, спустившись по двум лестницам, без всякого затруднения открыл дверь, выходящую в галерею, где находится парадная дверь королевской лестницы. Дверь была заперта, как и дверь архива; одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть, что без катапульты ее нельзя было проломать. Мой кинжал точно говорил мне: Hie fines posuit (тебе ничего делать со мною). Совершенно спокойно и хладнокровно я присел и велел монаху сделать то же.
— Мое дело кончено; теперь Бог или счастие должны сделать остальное.
Abbia chi regge il ciel cura del resto, О la fortuna se non locca a lui.
(Пусть тот, кто управляет небом, позаботится об остальном, или же судьба, — если это не его дело). Не знаю, придут ли сегодня служители дворца — в день Всех Святых, или завтра — в день поминок по умершим. Если кто-нибудь придет, я побегу, как только дверь будет открыта, и вы последуете за мной; но если никто не придет, я отсюда не тронусь, и если буду умирать с голоду — тем хуже.
Услыхав эти слова, монах пришел в бешенство. Он называл меня сумасшедшим, отчаянным, соблазнителем, обманщиком, лжецом. На его ругательства я не обращал никакого внимания. В это время пробило тринадцать часов. С минуты моего пробуждения на чердаке прошло не больше одного часа. Важнейшее дело, занявшее меня теперь, заключалось в том, чтобы привести в порядок мой туалет. Бальби имел вид крестьянина, но был приличен; на нем не было лохмотьев, на его теле не было царапин; его красный фланелевый жилет и его кожаные штаны были целы; между тем как мой вид внушал один лишь ужас: я весь был в крови и покрыт лохмотьями. Я наделал себе повязок из платков и одел мое праздничное платье, которое в зимний день должно было быть очень комично. Я надел чистые чулки, кружевную рубашку, за неимением другой, платки и чулки спрятал в карманы — все же остальное бросил в угол. На монаха я надел мой плащ. В таком виде я был похож на человека, который был на балу и провел ночь в развратном месте. Только повязка на ногах не соответствовала моему костюму.