Сергей Беляков - Гумилёв сын Гумилёва
Подарок Баталову – дорогой, но вполне объяснимый, ведь Ахматова с тридцатых годов неделями и даже месяцами жила в квартире Ардовых. Получив в които веки большой гонорар, она тут же сделала друзьям подарки, Эмме, например, подарила пишущую машинку. Ардовых, разумеется, надо было отблагодарить чем-то особенным. Любопытно, что Гумилев, часто ругавший мать и находивший для попреков самые разнообразные поводы, кажется, ни разу не вспомнил об этом необычном для тех лет подарке. Сам Лев Николаевич так и останется на всю жизнь «безлошадным», но ни автомобилями, ни новыми и дорогими костюмами и другими предметами скромной советской роскоши Гумилев никогда не интересовался. Он просил, требовал от Ахматовой вовсе не денег.
Из письма Льва Гумилева Анне Ахматовой от 9 июня 1955 года: «Думаешь ли ты о том, какую сумятицу ты вносишь мне в душу, и без того измятую и еле живую. Что это за игра в прятки? Ведь лучше написать прямо: "не хлопочу за тебя и не буду, сиди<,> пока не сдохнешь"<,> или "хлопочу, но не выходит"<,> или "хлопочу и надеюсь на успех, делаю тото"<,> или то<,> что есть. А ты<,> о чем угодно, кроме единственно интересного для всякого заключенного<,> – перспективы на волю. Неужели ты нарочно?»
Гумилев делился своими обидами не только с Эммой, но и с лагерными друзьями. Михаил Федорович Хван, вернувшийся из лагеря на год раньше Гумилева, в сентябре 1955 года попросит Василия Васильевича Струве помочь Гумилеву. В его письме к академику есть и такие слова: «Все его несчастье в том, что он – сын двух известных поэтовнеудачников, и обычно его вспоминают в связи с именами родителей, между тем как он – ученый и по своему блестящему таланту не нуждается в упоминании родителей». Ни Ахматова, ни Герштейн не сомневались, что «Хван писал с Левиного голоса». Гумилев впервые в жизни признается, что жалеет о своем родстве с Ахматовой.
Из письма к Эмме Герштейн от 25 марта 1955: «Пускай она поплачет, ей ничего не значит. <…> У мамы старческий маразм и распадение личности; но мне от этого не только не легче, но наипаче тяжелее. <…> Вы пишите, что не мама виновница моей судьбы. А кто же? Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был бы… процветающим советским профессором, беспартийным специалистом, каких множество».
Это, конечно, не совсем так, дети «простых баб» как раз и составляли большую часть населения ГУЛАГа, но положение Гумилева не располагало к рассудительности. Его всё больше мучили боли – развивалась язва. 28 февраля 1955-го Гумилев сделал приписку к своему научному завещанию, составленному еще в 1954-м, — две страницы указаний для редактора, который после его смерти готовил бы «Древнюю историю Срединной Азии» к печати.
Из письма к Эмме Герштейн от 25 марта 1955: «…для нее моя гибель будет поводом для надгробного стихотворения о том, как она, бедная, — сыночка потеряла. <…> Не кормить меня она должна, а обязана передо мной и Родиной добиться моей реабилитации – иначе она потакает вредительству, жертвой которого я оказался».
Со временем пытка ожиданием становилась все более мучительной. Хрущев еще не прочитал своего секретного доклада, но «культ личности» уже осуждали на пленумах ЦК. Еще Берия весной 1953-го начал освобождать политических заключенных. Процесс набирал обороты не быстро, но в 1955-м на волю выходило все больше и больше узников. В Камышлаге пробудились «чемоданные» настроения. Тех, кого еще не выпустили, ждали пересмотра своего дела со дня на день. Гумилев тоже готов был «сидеть на чемоданах» (у него уже были два фанерных чемодана, набитых книгами), но шло время, друзья выходили на волю, а он все продолжал сидеть: «Все мои знакомцы, с коими я поглощал мамины посылки, уже пишут мне из дому. Я тоже хочу домой!»
Это цитата из письма, отправленного Эмме Герштейн 1 марта 1956 года, когда до освобождения оставалось всего два с половиной месяца, но пытка ожиданием совершенно расстроила его нервы. Ожидание переходило в раздражение, направленное почти всегда против матери.
Это продолжалось весь последний лагерный год Гумилева. Интересно, что в письмах к Эмме Герштейн или Наталье Варбанец упреков к Ахматовой намного больше, чем в собственно переписке с матерью. Более того, иногда Гумилев пытался примириться с Ахматовой, обижавшейся на его непочтительные, «неконфуцианские» письма.
НА ПУТИ К «ЗАМКУ»
Гумилев все больше сомневался в способности и желании матери его спасти, хотя Анна Андреевна начала хлопотать о сыне еще весной 1950-го. 24 апреля она написала Сталину третье письмо, которое поступило, как и положено, в Особый сектор ЦК ВКП(б). Сталин письма, очевидно, не читал.
27 января и 5 февраля Ахматова вместе с Лидией Чуковской будет составлять письмо к Ворошилову. В то же самое время письмо Ворошилову написал знаменитый и влиятельный архитектор Л.В.Руднев, автор проекта здания МГУ на Воробьевых (тогда Ленинских) горах. Руднев же позаботился, чтобы письмо Ахматовой попало Ворошилову в руки. В феврале 1954-го, как в памятном октябре 1935-го, Ахматова пришла к будке комендатуры у Троицких ворот Кремля и передала конверт с двумя письмами (своим и рудневским).
Но поступок, спасительный двадцать лет назад, на этот раз не дал результата. В 1935 году Сталин был полновластным хозяином страны, любившим решать единолично все вопросы, от постановки нового спектакля в Художественном театре до вооружения новейшего истребителя. Ворошилов в 1954-м формально считался главой государства, но от реальной власти был далек. Впрочем, в 1954-м даже Хрущев еще не был авторитарным правителем. Это было время «коллективного руководства», когда Хрущев еще боролся за власть с Маленковым.
Эмма Герштейн правильно оценила слабость Ворошилова, но наивно предположила, что он, получив письмо Ахматовой, непременно должен был проконсультироваться с Хрущевым и получить от него инструкции насчет Ахматовой и ее сына. На самом же деле Ворошилову скорее всего и в голову не пришло беспокоить Хрущева по такому ничтожному, с его точки зрения, поводу.
Ворошилов сделал то, что и полагалось чиновнику его ранга, — направил письмо Ахматовой в Прокуратуру, где и должны были провести проверку. В июне пришел ответ, подписанный Генеральным прокурором Р.А.Руденко: «Исходя из того, что ГУМИЛЕВ Л.Н. осужден правильно, Центральная Комиссия по пересмотру уголовных дел 14 июня 1954 года приняла решение отказать АХМАТОВОЙ А.А. в ее ходатайстве о пересмотре решения Особого Совещания при МГБ СССР от13 сентября 1950 года по делу ее сына – ГУМИЛЕВА Льва Николаевича».
После этого неудачного приступа Ахматова с помощью своих друзей начала что-то вроде планомерной осады. Василий Васильевич Струве, еще недавно считавший Гумилева погибшим, написал письмо Хрущеву. Написал, как мы знаем, и Эренбург. Николай Иосифович Конрад передал свое письмо в Кремль через врача, лечившего секретаря ЦК П.Н.Поспелова.
В ноябре – декабре 1955 года благодаря усилиям Анны Ахматовой, Эммы Герштейн и Надежды Мандельштам трое видных ученых, три доктора исторических наук – академик В.В.Струве, директор Эрмитажа М.И.Артамонов и лауреат Сталинской премии А.П.Окладников – направили в Прокуратуру СССР свои письма, где просили как можно скорее пересмотреть дело Гумилева и выпустить талантливого ученого на свободу.
В письмах все оценивали способности Гумилева исключительно высоко и доказывали, что такой ученый принесет Советскому государству немалую пользу. Но были и существенные различия. Отзыв В.В.Струве самый положительный, хотя и не слишком конкретный. Видна опытная рука человека, за много лет изучившего психологию советского начальства:
«Л.Н. — выдающийся знаток истории Среднего Востока, отсутствие которого из наших рядов приносит большой ущерб нашему делу. Его отличные способности и исключительная память позволили ему, даже находясь в условиях своего места заключения… написать две крупных и солидных научных работы. <…> Теперь, когда враги СССР, во главе с США, ведут ожесточенную идеологическую борьбу против нас в Азии, наличие такой научной величины, как он, было бы чрезвычайно необходимо».
Выдающийся советский археолог А.П.Окладников знал Гумилева меньше, к тому же он не решился объявить Гумилева невинно осужденным и специально оговорился: «…если и была вина, то много меньше по объему, чем все то, что он уже перенес в заключении». Окладников объяснил Надежде Яковлевне Мандельштам, служившей посредником в этом деле: «Струве 80 лет (на самом деле В.В.Струве в 1955 году было 66 лет. – С.Б.), он академик, он может, а я не могу…» Но в целом и его характеристика была исключительно положительной:
«Меня, как и всех, кто мог ознакомиться с его работами, поражала удивительная смелость его мыслей и подлинная историчность его взглядов. <…> Важно было бы вернуть этого талант ливого и полезного нашей науке молодого исследователя к настоящей жизни в науке».