Роман Гуль - Азеф
- Я понял, что некто разрешил Бурцеву сказать это тебе.
- Некто - Лопухин, - проговорил Чернов. - Он не называл вовсе фамилии Савинкова. Но ты, со слов Павла Ивановича, понял, что Лопухин назвал его фамилию.
- Ну?
- И потому ты вошел к Лопухину со словами: - вы сказали Савинкову, что я агент полиции, сообщите ему, что вы ошиблись.
Вот сейчас дрогнул и стал зелен Азеф. И в тот же момент, прорезая пространство меж пришедшими, заходил по комнате.
- Что за вздор! Я не могу ничего понять! Надо производить расследование!
- Тут нечего понимать, - повернулся Чернов. - Иван, мы предлагаем тебе условия, расскажи откровенно о твоих сношениях с полицией. Нам нет нужды губить тебя и семью.
Азеф услыхал в этот момент, как отворилась дверь, из школы пришли мальчики и, зашикав, Любовь Григорьевна повела их по коридору на цыпочках.
- Иван, скажи всё без утайки. Разве ты не мог бы поступить так, как Дегаев? Ты мог бы больше, Иван. Азеф ходил, молча. Голова была опущена.
- Принять предложение в твоих интересах. Азеф не отвечал.
- Мы ждем ответа.
Азеф остановился перед Черновым, смотря в упор, в глаза, заговорил:
- Виктор, неужели ты можешь так думать обо мне? Виктор! - проговорил дрожаще. - Мы жили душа в душу десяток лет. Ты меня знаешь, также, как я тебя. Как же ты мог прийти ко мне с такими гнусными предложениями?
- Если я пришел, стало быть я обязан прийти, - ответил Чернов, отстраняясь от Азефа.
- Борис! - проговорил Азеф, обращаясь к Савинкову. - Неужели ты, мой ближайший друг, ты веришь в эту гадкую выдумку полиции? Господи, ведь это же ужасно!
- Мы сейчас уйдем, Иван. Ты не хочешь ничего добавить к сказанному? Ты не хочешь ответить на вопрос Виктора Михайловича?
- Мы даем тебе срок до 12-ти часов завтрашнего дня, - проговорил Чернов.
- После двенадцати мы будем считать себя свободными от всяких обязательств, - подчеркивая каждое слово, произнес Савинков.
10
Эта ночь в квартире Азефа была ужасна. Дети спали спокойно. Но вид освещенного камином кабинета Азефа был необычаен: стулья сдвинуты, ширмы повалены, на полу бумаги, вещи, дверь раскрыта. Растрепанный, в одной рубахе, в помочах Азеф торопливо просматривал кучи бумаг, часть утискивал в чемоданы, часть бросал в пылавший камин. В спальной у темного окна, дрожа, стояла Любовь Григорьевна.
Отрываясь от укладки, Азеф выпрямлялся, с лицом полным испуга говорил:
- Что, Люба? Всё еще там? А?
- Ходят, - из темноты отвечала Любовь Григорьевна.
- Ооооо... - рычал Азеф, стискивая голову руками, - убьют.
Любовь Григорьевна из-за угла всматривалась в темный бульвар Распай, видела двух в черных пальто, тихо прогуливавшихся по противоположной стороне. Она знала, дозор партии - Зензинов и Слетов.
В час ночи два чемодана были затянуты ремнями. Но выйти из дома нельзя.
- Люба, - проговорил Азеф, - потуши везде свет, пусть думают, что лег спать... - И скоро в одном белье, так, чтобы его видели с противоположной стороны, Азеф подошел к окну, постоял, электричество потухло, фасад квартиры потемнел. В темноте Азеф одевался. Любовь Григорьевна помогала.
- Господи, Господи, - шептал Азеф, - ты пойми, Люба, ведь если рассветет, я не уйду от них, знаешь, надо идти на всё, я переоденусь в твое платье...
- Ваня, ведь не полезет ничто, - дрожа, проговорила Любовь Григорьевна, Боже мой, какой ужас, какая гнусность, и это товарищи.
- Постой, я посмотрю из спальной.
Азеф подошел к портьере, всматриваясь в улицу. По противоположной стороне шел народ. Мужчины, женщины застлали Слетова и Зензинова. Но вот они прошли. Азеф увидал наискось от дома - стоят два господина. "Они". Азеф всматривался, как никогда и ни в кого. "Но что это?" Азеф не верил глазам. Одна из фигур, Зензинов, он был выше Слетова, сделала странный жест. Слетов повторил жест, оба пошли по бульвару, уходя от квартиры.
- Люба, - вздрагивая, говорил Азеф, - пришла смена, теперь они наверное на этой стороне, уверен, пришел Савинков, на этой стороне мы их не выследим. Надо спуститься, из двора посмотреть.
Любовь Григорьевна уж одевалась, накинула платок и ушла через черный ход.
Азеф остался у портьеры. Сердце билось часто, сильно. Он держал правую руку на левой стороне груди. По черной лестнице раздались шаги, почти что бег. Выхватив из кармана револьвер, Азеф бросился за дверь.
Вбежала Любовь Григорьевна.
- Ваня, Ваня, никого нет, никого, Ваня, беги, беги... Азеф держал ее за руки:
- Ты уверена? Ты хорошо смотрела? Может быть где-нибудь в подъезде?
- Никого, везде смотрела, никого: я остановила за два дома извозчика, он ждет, беги, беги.
Азеф быстро оделся. Согнувшись под тяжестью чемодана, сбегала вниз с ним Любовь Григорьевна. Хотела обнять в подъезде, в последний раз, но Азеф рванулся из ворот и, оглядевшись, с чемоданами бросился к извозчику.
Любовь Григорьевна так и не успела его обнять.
11
Это было в пять утра, а в семь по бульвару Гарибальди бегом бежал возмущенный Бурцев. Вбежав к Лопатину, в дверях закричал, подняв вверх обе руки:
- Герман Александрович! Ужас!
- В чем дело?
- Упустили. Бежал ночью, - опускаясь на стул, проговорил Бурцев.
Шлиссельбуржец тихо качал седой, львиной головой.
- Скажем, вернее, не упустили, Львович, а отпустили, - проговорил он, горько засмеявшись.
- Помилуйте, на что же это похоже! Позавчера группа добровольцев эс-эров предложила ЦК всё дело ликвидировать собственными силами без всякого для ЦК риска. Так господа Черновы отклонили это предложение: - Ради Бога, говорят, не вмешивайтесь, вы всё дело испортите.
- Что ж там, - усмехнулся Лопатин, - снявши голову, по волосам не плачут. Давайте-ка, Львович, кофейку выпьем.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
В газетах всего мира писали об Азефе. Правда, историю его предательств и разоблачения газеты сопровождали фантастическими вымыслами, уголовными орнаментами, нелепыми психологическими домыслами. Азефа называли "инфернальным типом Достоевского", Бурцева - "Шерлок-Холмсом революции".
В русской прессе и в обществе писали и говорили, что предательство было сложнее. Что ЦК знал об Азефе многое, но скрывал, ибо Азеф был выгоден партии. Незаслуженная грязь летела в ЦК. А после самоубийства боевички Бэлы, застрелившейся оттого, что Бурцев по легкомыслию спутал ее с провокаторшей Жученко, а Чернов слишком длительно ее допрашивал, ненависть боевиков к ЦК вспыхнула с новой силой. Молодежь взорвала и фраза Савинкова, брошенная в пылу споров. Он сказал, что "каждый революционер - потенциальный провокатор". Сказал то, чего не хотел сказать, а может быть не удержал подуманного, он был невменяем: - ночи перед виселицей казались ему легче ночей после бегства Азефа.
Савинков по ночам ходил по кабинету, курил, садился, вставал, пил, снова ходил, похожий на не находящего себе места зверя. Он не думал об ужасе смерти товарищей на виселицах, о поражении дела, о том, что ЦК смешан с грязью. Он думал о том, что им, революционером Савинковым, пять лет играл провокатор Азеф, как хотел.
Савинков останавливался, сжимая кулаки, бормотал. До чего теперь всё было ясно! Выплыли двусмысленные разговоры, осторожные расспросы, неосторожные вопросы, нащупыванья, выщупыванья. Иногда Савинкову казалось, что у него не хватает дыханья. Знал теперь, почему в первом покушении на Плеве они были брошены, почему отстранил убийство Клейгельса, сорвал Дубасова, зачем в охряном домике отдавал приказание замкнуть ворота Кремля, почему была распущена Б. О. Вспоминал, как целовал его мясистыми губами Азеф, отправляя на виселицу, как выступал Савинков в ЦК, говоря о их усталости и о совместном сложении полномочий.
"Говорил от имени департамента полиции!", - проговорил Савинков вслух и вдруг рассмеялся.
2
Ночь была тиха. В квартире звуков, кроме шагов, не было. Савинков чувствовал разбитость, бессилие. "Игра в масштабе государства, быть может в масштабе мира, так ведь это ж гениальная игра?" Вместе с ненавистью, позором выплывало страшное чувство восхищения, которое надо было подавить. - "Ведь это ж и есть герой романа, в жизни правимой ветром и пустотой? Сазонов, Каляев, Азеф их целует. Бомбу вместе с их руками мечет действительный статский советник, обойденный по службе!" - Савинков - внутренне смеялся: над собой, над партией, над ползущим глетчером!
Сидя в куртке и теплых ночных туфлях, он перечел главу романа, кончавшуюся размышлениями Жоржа: - "А если так, то к чему оправдание? Я так хочу и так делаю. Или здесь скрытая трусость, боязнь чужого мнения? Боязнь, скажут, убийца, когда теперь говорят герой? Но на что ж мне чужое мнение?"
Савинков хотел развить эту главу в апологию самости, единственности Жоржа. Но чувствовал внутреннюю помеху. Словно попало что-то в душу, волочится, тормозя. Это было, начавшее биться, стихотворение - об Азефе:
"Он дернул меня за рукав,
Скажи, ты веришь?
Я пошел впереди помолчав.