Сергей Соловьев - История России с древнейших времен. Книга X. 1725—1740
II февраля чем свет собрались все чины в Лефортовский дворец, где находилось тело покойного государя, и долго дожидались: причиною медленности оказалось то, что невеста княжна Долгорукая требовала себе в церемонии места и всей обстановки особы императорского дома. Эта бестактность со стороны Долгоруких возбудила против них сильное негодование. Погребальное шествие тронулось без невесты. Но в то время как многие бранили княжну Екатерину и ее родственников, на печальную церемонию смотрела из окна шереметевского дома другая женщина, которой суждено было дать фамилии Долгоруких другого рода блеск — блеск нравственной чистоты и мужества в страданиях: то была невеста бывшего фаворита князя Ивана Алексеевича Долгорукого Наталья Борисовна Шереметева. Когда она обручилась с Долгоруким, то отовсюду только и слышали восклицания: «Ах как она счастлива!» Но это счастие продолжалось только несколько дней. После известия о смерти Петра II «не можно было плачь мой пресечь», писала потом Наталья Борисовна. «Я довольно знала обыкновение своего государства, что все фавориты после своих государей пропадают; чего было и мне ожидать? И так я плакала безутешно. Свойственники, сыскав средство, чем бы меня утешить, стали меня уговаривать, что я еще человек молодой, а так себя безрассудно сокрушаю; можно этому жениху отказать, когда ему будет худо; будут другие женихи, которые не хуже его достоинством, разве только не такие великие чины будут иметь; а в то время, правда, что один жених очень хотел меня взять, только я на то не склонна была, и сродникам моим всем хотелось за того жениха меня выдать. Это предложение так мне тяжело было, что ничего на то не могла им ответствовать. Войдите в рассуждение, какое это мне утешение и честна ли эта совесть, когда он был велик, так я с радостию за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему? Я такому бессовестному совету согласиться не могла; а так положила свое намерение, когда, сердце одному отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет участия в моей любви. Я не имела такой привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра другого; я доказала свету, что я в любви верна. Во всех злополучиях я была своему мужу товарищ и теперь скажу самую правду, что, будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чего я за него пошла… Пришел тот назначенный несчастливый день: нести надобно было государево тело мимо нашего дому, где я сидела под окошком, смотря на ту плачевную церемонию. Боже мой, как дух во мне удержался! Началось духовными персонами, множество архиереев, архимандритов и всякого духовного чину; потом несли государственные гербы, кавалерию, разные ордены, короны, в том числе и мой жених шел перед гробом, нес на подушке кавалерию, и два ассистента вели под руки. Не могла его видеть от жалости в таком состоянии: епанча траурная предлинная, флёр на шляпе до земли, волосы распущенные, сам так бледен, что никакой живости нет. Поравнявшись против моих окон, взглянул плачущими глазами с тем знаком или миной: кого погребаем? В последний, в последний раз провожаю». Петра погребли в Архангельском соборе, вынувши для его гроба два гроба сибирских царевичей.
Мысли многих присутствовавших 11 февраля в Архангельском соборе обращались в Всесвятское. Верховники уже были недовольны: тотчас по приезде Анны в Всесвятское явился туда батальон Преображенского полка и отряд кавалергардов; Анна вышла к ним, объявила себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардов и каждому из последних поднесла сама по рюмке водки. Это распоряжение насчет полковничества и капитанства гвардии было явным нарушением условий; однако 14 числа Верховный тайный совет, Сенат и генералитет отправились в Всесвятское благодарить императрицу за дарованную народу милость, причем граф Головкин, как старший кавалер, поднес ей орден Св. Андрея; есть очень вероятное известие, что Анне не понравилось это поднесение от Верховного совета, ибо она считала себя вправе на этот орден как императрица. «Ах, правда, я и позабыла его надеть», — сказала она, взяла орден и велела надеть его на себя одному из окружающих, не допуская сделать это кого-нибудь из членов Верховного совета. На другой день, 15 февраля, императрица имела торжественный въезд в Москву. Все чины были созваны к присяге в Успенский собор, который был обставлен войском. В Синодской палате Феофан Прокопович внушал духовенству, что присяга есть дело великое; беда, если кто присягает на том, что противно совести или чего он не хочет или не знает, и настоял, чтоб Синод прежде всего потребовал от Верховного совета форму присяги, которая, как ходили слухи, изменена. Несколько раз ходили секретари из Синода в Верховный совет с требованием формы присяги; верховники несколько раз обещались ее прислать, но не присылали, и вдруг прислано сказать архиереям, что члены Верховного совета уже в церкви и дожидаются духовенства. Феофан советовал не ходить, но другие архиереи двинулись, и он не решился остаться один. Только что архиереи вошли в собор, как верховники приступили к ним с убеждением, чтоб первые присягнули, как всего народа пастыри и в духовных делах предводители. Тут Феофан начал опять говорить о важности присяги; в толпе шляхетства послышались вздохи и восклицания, что присяга дело страшное. Феофан настаивал, чтоб форма присяги прежде всего была прочтена всем вслух с амвона. Князь Дмитрий Голицын возражал ему, но другие верховники, боясь смуты, согласились. Новую форму присяги прочли: в ней хотя некоторые прежние выражения, означавшие самодержавие, и были исключены, однако не было и выражений, которые бы означали новую форму правления, и, главное, не было упомянуто о правах Верховного тайного совета и о подтвержденных императрицею условиях; существенная перемена состояла в том, что присягали государыне и отечеству: поэтому присутствовавшие, рассудив, что новая форма не приносит верховникам никакой пользы, решились принять ее и присягнули. Говорят, была попытка заставить присягнуть государыне и Верховному совету; такую форму присяги попытался было предложить фельдмаршал князь Василий Владим. Долгорукий Преображенскому полку, но получил ответ, что если он будет настаивать на этом, то ему ноги переломают.
От новой формы присяги не было пользы верховникам, но не было и вреда; они были сильны бессилием своих противников, недостатком единства между ними, отсутствием энергических вождей. Феофан Прокопович не решился или ему не позволили сказать громко приветственную речь новой императрице в день ее торжественного въезда в Москву; он подал речь на письме; в ней говорилось: «Твое персональное доселе бывшее состояние всему миру известно: кто же, смотря на оное, не воздохнул, видя порфирородную особу, в самом цвету лет своих впадшую в сиротство отшествием державных родителей, тоску вдовства приемшую лишением любезнейшего подружия, не по достоинству рода пропитание имущую, но и, что воспомянуть ужасно, сверх многих неприятных приключений от неблагодарного раба и весьма безбожного злодея страх, тесноту и неслыханное гонение претерпевшую. На сии смотря, котории о промыслах божиих искусно рассуждают, узнавали величество ваше быти в числе любимых чад божиих; а суемудрии человецы, может быть, в сердцах своих говорили: „Бог оставил ю. А се ныне отец наш небесный, сира и вдову приемлющий, всему миру ясно показал, как не оставил тебе“».
Феофан здесь указывал на гонение, претерпенное Анною от Меншикова, «неблагодарного раба и весьма безбожного злодея», но он старался внушить, что Анна и теперь терпит страх, тесноту и неслыханное гонение от неблагодарных рабов и весьма безбожных злодеев; люди, действовавшие по мысли Феофана, духовенство били на чувство преданности к царской особе и возбуждали сострадание к печальному положению государыни, которая находится в неволе: князь Василий Лукич Долгорукий поместился во дворце, и никому нельзя было приблизиться к императрице без его позволения; даже сестры ее могли говорить с нею только в его присутствии. «Смотрите, — говорили, — она никуда не показывается, народ не видит ее, не встречает радостными криками; князь Василий Лукич стережет ее, как дракон; неизвестно, жива ли она, и если жива, то насилу дышит». «Сими сим подобная, когда везде говорено, другой компании (противной верховникам) ревность жесточае воспламенялась; видать было на многих, что нечто весьма страшное умышляют», — рассказывает сам Феофан. Но у верховников было не без приверженцев, которые также по молчали; образчиком их речей может служить рассказ бригадира Козлова казанскому губернатору Волынскому о московских происшествиях: «Теперь у нас прямое правление государства стало порядочное, какого нигде не бывало, и ныне уже прямое течение делам будет, и уже больше бога не надобно просить, кроме чтоб только между главными согласие было. А если будет между ими согласие, так как положено, конечно, никто сего опровергнуть не может. Есть некоторые бездельники, которые трудятся и мешают, однако ж ничего не сделают, а больше всех мудрствует с своею партишкою князь Алексей Михайлович (Черкасский), однако ж ничего не успевают, и не сделается. И о государыне так положено: что хотя в малом в чем не так будет поступать, как ей определено, то ее, конечно, вышлют назад в Курляндию, и для того будь она довольна тем, что она государыня российская; полно и того. Ей же определяют на год 100000, и тем ей можно довольной быть, понеже дядя ее, император, и с теткой ее довольствовался только 60000 в год, а сверх того, неповинна она брать себе ничего, разве с позволения Верховного тайного совета; также и деревень никаких, ни денег не повинна давать никому, и не токмо того, ни последней табакерки из государевых сокровищ не может себе вовсе взять, не только отдавать кому, а что надобно ей будет, то будут давать ей с расписками. А всего лучше положено, чтоб ей при дворе своем свойственников своих не держать и других ко двору никого не брать, кроме разве кого ей позволит Верховный тайный совет. И теперь Салтыковых и духу нет, а впредь никого не допустят. И что она сделана государынею, и то только на первое время, помазка по губам».