Владимир Земцов - 1812 год. Пожар Москвы
Накануне сдачи русской столицы московские иностранцы, многие из которых были прихожанами церкви Св. Людовика, были в совершенной панике.
Особенно опасным считали московские иностранцы тот момент, когда русские власти уже покинут город, а французская армия еще не войдет в него. Этот момент был счастливо ими пережит. Однако начавшиеся пожары и грабежи стали для них подлинной катастрофой. Московские иностранцы были не только для французской солдатни, но и для офицеров не более чем презренными и недобитыми эмигрантами, а значит и должны были испить горькую чашу московских погорельцев до дна. Единственной их опорой в первые дни пожаров оказался только аббат Сюрюг. Актриса Фюзиль, чьи воспоминания вышли в Париже уже в 1814 г., писала: «Довольно большая площадь, принадлежащая церкви, была застроена деревянными домиками, где бедные иностранцы находили во всякое время приют. Пока город горел, солдаты грабили его. Все женщины, дети и старики попрятались в церкви. Когда появились солдаты, аббат Сюрюг открыл двери и в полном облачении с распятием в руках, окруженный этими несчастными, единственной опорой которых был он, с уверенностью предстал перед озверелыми солдатами, которые с уважением попятились перед ним». Далее Фюзиль пишет: «Аббат Сюрюг попросил стражу для охраны несчастных семей, и ему ее тотчас же дали. Наполеон хотел его видеть и всячески убеждал вернуться во Францию. “Нет, — отвечал тот, — я не хочу бросать свое стадо, которому могу быть еще полезен”. Хотя в съестных припасах уже чувствовался недостаток, их все-таки посылали аббату, и он делил их, как добрый пастырь»[865]. В одном из писем самого Сюрюга говорится, что никакой встречи с Наполеоном у него не было: «В течение шестинедельного пребывания здесь французов, я не видел даже тени Наполеона и не стремился увидеть его. Говорили, что он собирается позвать меня, и это сообщение меня испугало; к счастью, оно не оправдалось. Он не посетил нашу церковь и вероятно и не думал об этом»[866]. Из писем Сюрюга, в особенности к аббату Николю от 10 ноября (ст. ст.), достаточно точно можно установить, с кем именно из высших чинов Великой армии и французской администрации он встречался. Первой была встреча с Э.Ж.Б. Мийо, дивизионным генералом и военным комендантом Москвы, затем — с маршалом Э.А.К. Мортье, назначенным генерал-губернатором провинции, потом — с генерал-интендантом Великой армии М. Дюма. Была встреча и с гражданским губернатором М.М.П. Лессепсом[867].
11 октября (ст. ст.), когда французы ушли из Москвы, вблизи церкви Св. Людовика появились русские казаки, которые к радости Сюрюга взяли только часть серебряной посуды, сукно, вино, рыбу и овощи. После перенесенных бедствий аббат Сюрюг был физически и нравственно истощен. Несмотря на это, он продолжал вести церковную службу, заботиться о судьбе беженцев, размещенных в строениях церкви, посещать раненых и больных французских солдат, оставленных в Москве. Когда в Москву возвратился Ростопчин, Сюрюг поспешил встретиться с ним. Однако аббата ждал суровый прием. Как оказалось, Екатерина Петровна все же поведала мужу о переходе в католичество. «Ты совершил подлый поступок», — бросил аббату Ростопчин и более не принимал его у себя. Все попытки Сюрюга объясниться только усугубляли ситуацию[868].
21 декабря (ст. ст.) аббат Сюрюг скончался. Согласно одной из версий, когда он сопровождал тело умершего в госпитале французского солдата на кладбище, его остановила, ограбила и, видимо, избила группа казаков или местных «мстителей». Брошенный на снегу, он с трудом смог добраться до дома и уже более не поднимался на ноги[869].
Такова была судьба аббата Сюрюга, одного из главных прародителей французской версии московского пожара. И все же его внутренний мир, система духовных и интеллектуальных принципов, ставших тем котлом, в котором рождался великий исторический «миф» (в сущности, неотделимый от исторической правды) остались для нас ясными отнюдь не до конца. Новые документы о жизни Сюрюга, которые, несомненно, еще отыщутся, прольют дополнительный свет на этот вопрос. Но многое мы в состоянии сделать уже сегодня. В нашем распоряжении имеется огромный пласт материалов, вышедших либо из-под пера самого Сюрюга, либо со стенографической точностью зафиксировавших его устные выступления в период деятельности в Тулузе[870]. На основе этих материалов попытаемся набросать картину, которую можно было бы сравнить с «духовной картографией», состоящей из своеобразных интеллектуальных, культурных и мировоззренческих срезов личности нашего героя, дополненных штрихами картины его характера.
Правильным будет начать реконструкцию внутреннего мира Сюрюга с того, что характеризует его образование и, в целом, сферу его духовной культуры. Письма (но только те, которые были отправлены его собратьям — аббатам Николю, де Бийи, и отцу Буве) насыщены аллюзиями и реминисценциями образов и фрагментов античной литературы. «…Fuimus Trajani, fuit Ilium, ingens Gloria Moscoviae!» — восклицает он в письме Николю (вместе с которым, без сомнения, знакомился с Вергилием в одних стенах, стенах коллежа Св. Варвары), используя строки из «Энеиды». У Вергилия первую часть этой фразы произносит троянский жрец Панфой, наблюдавший горящую Трою:
Venit summa et ineluctabile tempus
Dardaniae, Fuimus Troes, fuit Пі(ит) et ingens
Gloria Tencrorum[871].
(«День последний пришел, неминуемый срок наступает
Царству дарданскому! Был Илион, троянцы и слава
Громкая тевкров была…» (Пер. С.А. Ошерова))
Gloria Tencrorum заменена на Gloria Moscoviae. Что ж! Аббат Сюрюг действительно был свидетелем грандиозной трагедии и ясно чувствовал сопричастность к великой истории, объединившей пожар Трои и пожар Москвы.
В письме Буве, с которым он, видимо, был не в столь давних и тесных отношениях, как с аббатом Николем, Сюрюг также прибегает к латыни, характеризуя величие перенесенных потрясений: «Sic tamen quasi per ignem (Вот так мы словно прошли сквозь огонь)». И далее — предвидя еще многие трудности в разоренной Москве: «Usque quo, Domine? (До каких пор, Господи?)». Возможно, эти фразы также должны были вызывать в человеке, воспитанном в атмосфере античной литературы, определенные аллюзии. Но какие? Как трудно переместиться в культурный пласт иезуитского аббата второй половины XVIII — начала XIX вв.!
Письмо архиепископу Сестренцевичу было полностью написано по-латыни, которая для людей круга Сюрюга была, без сомнения, живым языком. В послании Николю, переходя с французского языка на латынь («Quand omnia licent, etiam nom omnia expedient (Когда все продается, не все рассказывают))» — наш герой многозначительно намекает на невозможность рассказать все то, что реально произошло и происходит в Москве.
В текстах, написанных по-французски, Сюрюг нередко также использует патетический слог, характерный для античной литературы. «Москвы уже нет! Обширный очаг пепла на месте этого прекрасного города. Несколько строений, пощаженных пламенем, виднеются кое-где и свидетельствуют о его прежнем величии; да высокие Кремлевские соборы указывают еще место древней столицы России» (Письмо Николю). Волны пламени Сюрюг сравнивает с «волнами морскими».
Весьма тонко демонстрирует Сюрюг и свое знание французской истории: в письме де Бийи он сравнивает графиню Ростопчину, надеясь на ее влияние на мужа, выгодное для иезуитов, с Бланкой Кастильской, французской королевой, матерью Людовика IX Святого. Формально вступив на престол в 1226 г., Людовик находился под регентством своей мудрой матери, советы которой с благодарностью принимал и много лет позже. Напомним, что московская церковь была освящена в честь Людовика Святого.
Духовный мир, контуры которого стали формироваться в парижской Сорбонне (а может быть и раньше?), у Сюрюга был абсолютно слит с римско-католической религией, в лоне которой он пребывал. Когда во время Французской революции Сюрюг оказался перед выбором — принять ли гражданскую присягу и остаться директором коллежа, которому он посвятил тяжкие труды, либо отказаться от присяги и покинуть коллеж — он решительно избрал последнее. Объясняя свои действия, он заявил, что не уступит «человеческой слабости», «идя против воли своей совести», так как есть «более великий принцип — подумать о своей душе». «Я доказываю своими действиями, что подлинный патриотизм не может быть несовместимым с обязанностями, которые накладывает религия; поэтому передо мной не возникает вопрос о том, стыдиться ли принципов, которые я исповедую; и мое поведение не может оскорбить меня в собственных глазах… Если однажды моя теперешняя твердость станет причиной сожалений, я найду в глубинах моего сердца более веские причины, чтобы утешиться» (Выступление перед администрацией тулузского коллежа 26 октября 1791 г.).