Владимир Зензинов - Пережитое
Мне - очевидно, для испытания - Азеф дал на первых порах не очень ответственную и не очень трудную работу. Я должен был поехать в Севастополь и выяснить там степень досягаемости для пули или бомбы революционера командующего Черноморским флотом, адмирала Чухнина. Армирал Чухнин был одной из ненавистных фигур - прошлым летом он жестоко расправился с восстанием матросов в Севастополе, во время которого погибли многие революционеры; он же нес ответственность за казнь лейтенанта Шмидта, одного из благороднейших революционеров, поднявших знамя восстания на Черном море.
Азеф дал мне паспорт на имя Ивана Ивановича Путилина. Я должен был съездить в Севастополь и в течение двух-трех недель выяснить обстановку на месте, чтобы затем доложить обо всем Азефу в Гельсингфорсе.
Я простился с друзьями - Фондаминский с женой оставались в Гельсингфорсе и, постаравшись, насколько возможно, изменить свой внешний вид, отправился на юг, через всю Россию. Дорога моя лежала через Москву. Это было во второй половине января (1906 года). Не больше месяца прошло с тех пор, как я был в Москве на баррикадах. Меня в Москве хорошо знали и я, конечно, рисковал тем, что случайные полицейские сыщики могли встретить меня на улице и узнать. Но я надеялся удачно проскочить. Мне обязательно хотелось повидаться с матерью. Последний раз я виделся с семьей несколько месяцев тому назад. В декабрьские дни полиция приходила за мной на квартиру, чтобы меня арестовать.
С матерью у меня были - как я уже имел случай упомянуть - особые отношения. Я был младшим в семье и ее любимцем. Духовно, как это ни странно, я рос вместе с ней. Мало того, думаю, что я даже оказывал на нее влияние.
Семья наша была религиозная (но без преувеличений), в политическом отношении она была совершенно нейтральна: отец мой во время моего детства был хорошим русским верноподданным и политикой совершенно не интересовался. Моя сестра, которая была старшей в семье (на пять лет старше меня), и оба старших мои брата тоже не интересовались ни политикой, ни общественной жизнью. Я был в семье исключением. Почему это произошло, не знаю. С самых юных лет, еще в младших классах гимназии, я больше, чем кто-либо в семье, интересовался литературой, общественной жизнью, а потом и политикой. Это я внес в семью дух протеста и критики - мои интересы были выше тех, которыми жили мои родные.
Помню, когда умер Александр III (в 1894 году - мне было тогда только 13 лет), я совсем не разделял той официальной скорби, которую счел нужным выразить мой отец, как лояльный царский верноподданный - он протелефонировал в "Русские Ведомости", чтобы проверить этот слух и перекрестился, когда известие о смерти оттуда подтвердили.
Но в семье нашей была полная терпимость - отец ничем не выразил своего неудовольствия, увидав, что я к смерти царя отношусь совсем не так, как отнесся он. Помню только, что он как-то пристально и отчасти с недоумением посмотрел на меня. Позднее он сам сделался либералом и даже радикалом, а по горячности своего темперамента порой высказывал очень резкие политические суждения, критикуя правительство.
Я внес в свою семью радикальные взгляды на политику, я же повлиял, сам того не ведая, и на религиозные убеждения. Это особенно верно было по отношению к матери. Она жила мною и вместе со мною все переживала, не всегда даже говоря мне об этом. С детства она была религиозной - и теперь утратила веру, о чем под конец своей жизни даже жалела (и я жалею, потому что и теперь считаю религиозное сознание в духовной жизни каждого большим счастьем и надежной моральной основой, при наличии которой легче жить на свете).
С отцом же почему-то произошло прямо обратное - он не был особенно религиозным в молодости и иногда даже позволял себе подсмеиваться над верующими, но в последние годы своей жизни сам сделался верующим (однако, никому не навязывал своих убеждений) и таким умер.
Революционером и атеистом я сделался, когда мне было, вероятно, 14 или 15 лет. И никогда этого в семье не скрывал. Наоборот, как и подобает юному прозелиту, всегда на своих взглядах горячо настаивал - впрочем, никому их и не навязывал. Мать моя была особенно внимательна к моим высказываниям. Думаю, что ее духовное развитие в те годы шло параллельно моему. Своих революционных взглядов, а потом и своей революционной деятельности, я никогда от нее не скрывал. Всей душой она этой моей деятельности сочувствовала - впрочем, можете быть, это было больше сочувствие мне? Слабая здоровьем (у нее была грудная жаба), она была сильна духом, и я твердо знал, что, если буду приговорен к смерти, она из любви и уважения ко мне не подаст прошения на высочайшее имя о помиловании.
Подача прошения на высочайшее имя считалось в революционных кругах самым позорным актом, на какой только может пойти революционер. Он позорил его даже в том случае, если исходил не от самого осужденного, а от его семьи - хотя это и был последний шанс, за который могут ухватиться слабые люди, чтобы спасти жизнь дорогого им человека. Мы с матерью доверяли друг другу до конца - и это обоим нам давало большую внутреннюю моральную силу. Многие из моих ближайших друзей завидовали мне - у них с родителями не было таких близких и дружеских отношений и такого взаимного понимания. Многое они должны были от них скрывать и даже во многом их обманывать. Вот почему мои ближайшие друзья Абрам Гоц и Илья Фондаминский так любили мою мать.
Когда я был в Москве арестован и сидел в одиночной камере Таганской тюрьмы, мать в течение тех шести месяцев, что я просидел в тюрьме, приходила ко мне, когда это было возможно, на свидание (один и даже два раза в неделю). Летом 1905 года в Москву был назначен новый градоначальник граф Шувалов. Разрешения на свидания теперь зависели от него. Мать должна была пойти к нему за разрешением. Он принял ее очень вежливо, предложил стул.
- Как ваша фамилия, сударыня?
Мать назвала себя.
Граф Шувалов преобразился. Лицо его налилось кровью, он вскочил со стула мать невольно тоже встала.
- Вы - Зензинова? Владимир Зензинов - ваш сын? Знаете ли вы, за кого вы просите? Сударыня, если бы у меня был такой сын, я бы задушил его своими собственными руками!
Мать тоже дрожала от негодования. Но она сдержала себя.
- Желаю вам в этом успеха, генерал!
И, не поклонившись ему, даже не взглянув на него, мать вышла из приемной.
С негодованием рассказывала она об этом пришедшему навестить ее Абраму Гоцу, который тогда работал в московском комитете нашей партии. Перед партией как раз в это время встал вопрос о покушении на графа Шувалова, который считался одной из опор реакции и прославился своей жестокостью, когда был градоначальником Одессы. Покушение на него взялся организовать Абрам Гоц. Переодетый крестьянином, народный учитель Петр Куликовский, член нашей партии, недавно только бежавший из Сибири, только что в Москве снова арестованный и снова бежавший буквально у меня на глазах из полицейского участка, в котором находился и я (о чем я выше уже рассказывал), явился в качестве просителя на прием к Шувалову. Подавая графу Шувалову одной рукой свое прошение, он другой рукой, в которой был браунинг, выстрелил несколько раз в упор в градоначальника и убил его на месте.
- Вот, Мария Алексеевна, - говорил Абрам Гоц моей матери, - наш ответ графу Шувалову!
Мать ничего не сказала, только крупные слезы потекли по ее щекам. Не думаю, чтобы эти слезы были слезами сочувствия к убитому. Бывают времена, когда даже самые кроткие сердца становятся каменными.
Свидание в Москве с матерью по дороге в Севастополь, конечно, было нарушением дисциплины и правил Боевой Организации. Но - убеждал я себя во-первых, я еще не приступил непосредственно к работе, во-вторых, я, конечно, не скажу ни слова о своих планах...
Я позвонил ей по телефону. Называть себя мне, конечно, не надо было - она узнала меня по первому же слову. Через полчаса мы уже встретились у знакомых, куда она приехала по моему указанию. Ее слабые легкие руки обнимали мою шею, она гладила меня ладонью по голове, по щекам - и молчаливые слезы лились из ее глаз. "Я знаю, знаю, - сказала она, - теперь ты возьмешься за такие дела, за которые может быть лишь одна кара - самая страшная и последняя"... Она материнским сердцем почувствовала то, о чем я не говорил ей. В ответ я лишь молча целовал ее руки.
О, матушка милая! Рад бы душой
Тебя я утешить, вернуться домой...
Хоть были б три жизни даны мне в удел
Все б отдал я, все и к тебе полетел!
Но душу живую посмею ль продать?
Могла ли б меня ты за сына признать?..
И слезы лились у родимой рекой,
И дряхлой качала она головой.
Так писал когда-то, обращаясь к своей матери, поэт-революционер. История повторяется.
Лишь на вторые сутки после Москвы и на третьи после Петербурга приехал я в Севастополь. Так странно было видеть после снежных улиц, северных морозов и холодной слякоти синее море, чувствовать на лице ласковое солнце и теплый ветер.