Наталья Давыдова - Полгода в заключении (Дневник 1920-1921 годов)
Обморок, конечно, вымышленный. Позвали фельдшера, он шепнул нам не верить. Мы оставили Розу одну; она понемногу пришла в себя и зашевелилась. Озлобление "той стороны" - где уголовные - ужасное, и язык у белокурой Люськи хуже ножа. Чего только она не наговорила Розе...
Пока Розу отхаживали, пришла какая-то молодая женщина с низко положенной большой русой косой.
Лицо грустное, в сестринском {50} платье. Говорят - баронесса Т-ген ждет расстрела. Должны расстрелять ее и мужа.
Она только мелькнула у нас.
Вечером опять скандал. На этот раз драка между "уголовной" и "проституткой". "Блатные" держат себя как класс, обособленно; не дай Бог их тронуть.
На проститутку смотрят с презрением. Особая этика - убить можно продать любовь нельзя.
Все произошло из за мешка соломы, обе хотели лечь на него. Чуть не убили проститутку Зину. Пришлось ее вытащить из камеры, сбежалось все начальство. Ее долго били головой о стену - я думала ей конец здесь. Били Люська и высокая, худая Оля. Медленно бледная подошла она из-за спины других и схватила Зину за голову... Начальство ничего не могло сделать, пришлось уйти, а Зину удалить., И-на, Мария Павловна и я все время бросались между дерущимися. Долго не могли успокоиться.
Я снова взялась за Тургенева, вернулась c радостью к прудам и тихим июньским дням.
11-ое декабря днем.
Сегодня - первый радостный день для нас День раздачи. Кто-то веселым голосом закричал за дверью мое имя. Я бросилась туда. В отверстие мне просунули корзину. На дне, среди {51} провизии, лежала записка. Подписана несколькими художниками. Они узнали и откликнулись. Солдат, очевидно, передал записку.
Вся мастерская, пишут, волнуется, хлопочет за нас. Кике прислали то же самое, что нам; он не будет больше голоден. Обещают о нем заботиться. Принесут опять в пятницу. И-на и я радостные и спокойные, написали ответ и вернули корзину. Сели есть. Вторую неделю мы почти ничего не ели. Говорить не могли.
Я прошу Сильвию А. заботиться особенно о Кике.
11-ое декабря.
Вчера легла рано, нездоровилось. Роза села у меня за спиной, и начались рассказы. Расстрелы, мученья. Глаза загорались нехорошим огнем. Громкий шепот ее доносился до меня. Я старалась не слушать, но слова так и врезывались помимо меня. Пошли рассказы об испуге расстрелянных, о последних минутах, о пролитых слезах... Много расстрелов совершила сама. И цинично падали слова: - "Зато ребенок мой воспитывается, как принцесса, ест куриный бульон каждые два часа; я получаю все: башмаки, чулки, материю".
- "Восемнадцать обручальных колец сняла сама с руки", - говорил Розин голос, который хотя шепотом, но грубо доносился до меня.
{52} - "Били нагайками несколько человек одного". - Тут пошел кровавый рассказ о какой-то Маньке, у которой выбили глаз, и столько-то зубов. Я больше не могла слушать, мне казалось, что в тишине слышала я эти удары. Я глубоко зарылась в подушку и зажала уши.
Никто так не любит лечиться, как еврейки. Отчасти, я думаю, от старой культуры, но любовь эта переходить все границы. У нас "тетка и племянница", как их все зовут (даже имена их не знаю), не могут равнодушно видеть врача. Достаточно ему просунуть голову в дверь, как летят просьбы одна за другой нужны капли, порошки, марля. Вылечить надо сразу от болезни печени, от неврастении, от боли зубов - Боже, от чего только не нужно лечить их.
У них какое-то запутанное дело. Одна другую хотела выдать, но попались обе, - выдал приятель-чекист.
В одном горе сблизились они опять, точно для сближения их понадобилась тюрьма. Только пуда серебра и столько-то фунтов золота, им не вернут обратно.
12-го утром.
Только что принесли записку от Кики. Я так ждала ее. Пишет: -"Перенес корь, {53} поправляюсь; осложнение с ухом, не беспокойся. Обнимаю дорогую. Изнываю. Твой К..."
Вдруг почувствовала, как слезы потекли по лицу. Это - мои первые слезы в тюрьме. Чувствую свою беспомощность. В нескольких шагах от меня лежит больной мальчик мой - и я не могу пройти к нему. Ответила ему сейчас же.
12-го днем.
На прогулку не иду. На душе тяжело. Все вижу Кику, его бледное лицо и эти страшные красные круги вокруг глаз. Видя мое горе, меня все стараются успокоить, развлечь.
Вечером того же дня.
Весь угол наш резвится, даже я повеселела. Игры, скачки. И бежит же у них кровь...
Бузя живее всех. Вся старая, маленькая фигура ее поддается, трясется. Лицо, плечи дрожат, а из горла выходить что-то дикое, не то свист, не то пение. Это особенно действует на всех, вызывает задор.
Над всем преступным миром - отделенным от нас большим столом с жестяными кружками - царит эта маленькая убийца Бузя. Крохотное существо с хищным носом и еще более хищными руками, - почти клюв и когти. Никто не знал, сколько жизней задушено, {54} разодрано этими, теперь старческими, когтями. Знает одна Бузя, но хранить молчание. Зовут ее здесь "скоком"; маленькая, ловкая, она действительно всюду пройдет первая. 65 лет старухе, но старость тронула лишь оболочку. Внутри - лава, и теперь ни минуты покоя в глазах. Когда поют и танцуют, Бузя вся тут. Из горла несется хриплый крик песни:
- "Ой, Сура, Сура, Сура", вся она дрожит, глаза горят. Много раз была в тюрьме Бузя, ремеслом убийцы она необыкновенно горда. Кто с ней в темном деле, того любит она. Страшная смесь: руки в крови, а дрожат, когда зажигает лампаду у икон.
13-го.
Ночью сильно стреляли под окнами. Только успеваю заснуть - выстрелы; просыпаюсь, дрожа, и долго не могу заснуть. И так до утра.
Утром узнали, что баронессу Т-ген увели на расстрел. Вспомнила ее грустное лицо, когда заходила, всего несколько дней тому назад.
Нашла случайно томик Чехова.
Опять повеяло чем-то далеким и отошедшим.
Разговоры, разговоры без конца.
Сегодня из ведра с супом вытащили крысу. Кое-кто из очень небрезгливых ел и после этого. Большинство воздержалось. Прежде давали суп два раза в день. Теперь сократили; нашли, что много кормят, а люди корчатся от {55} голода. Бузя никогда не теряет случая рассказать, что "при Николае" кормили белым хлебом, мясом и давали борщ.
Мечта всех - съесть хоть один раз за зиму борщ, хоть бы постный, или даже просто картофель. В камере всегда драки из за гущи. Я могу проглотить только жидкость, поэтому наливают мне охотно в кружку.
Утром заходил молодой врач. Лицо осмысленное, внимательный. Я бросилась к нему, чтобы разузнать о Кике. Он лечит мужское отделение. Дал хорошие отзывы. От кори поправился, пищу получает от друзей. Сразу узнал, о ком спрашиваю - по молодости лет и по теплому розовому одеялу, которое я в последнюю минуту ему дала.
В полдень - волнение: записывают всех, сидящих без допроса (Были такие, что сидели полгода и даже год.) Мы поспешили записаться. Говорят, что будет ревизия. Боятся членов Рабоче-Крестьянской Инспекции. Сегодня даже чистили камеру, покропили карболкой. и убрали сифилитичку. Была и есть Россия.
Все надеются на что-то ... Опять промелькнули перемены в газетах. Дней пять их совсем не давали. Хороший признак.
На прогулке все оживлены. Всякий проблеск радости быстро передается в тюрьме. Оля и Лиза, две подруги из уголовных, усердно танцуют перед мужской тюрьмой, как-то особенно {56} переплетаясь. Мужчины восторженно кричат им вслед.
Оля танцует голая, сверху только тулуп, на ногах валенки. Гибкость и ловкость невероятная. День теплый солнечный. Даже наш дворик повеселел. Только одурелые солдаты не дрогнули.
Вечером пришла из другой камеры (Переходить из одной камеры в другую разрешали лишь 2-3, очень долго сидевшим.) белокурая завитая Адочка, поет, как птица, все больше про "турка". Это - почти ребенок, ей только что минуло 17 лет. Но жизнь исковеркана и смята, как у раздавленного весной мотылька. Дочь генерала какого-то. Брат работал в контрразведке, она - в ЧК. Есть слух, что она пошла в ЧК, чтобы спасти брата. Но любимый брат расстрелян, ей больше не верят и сажают в тюрьму. Со дня на день ждет расстрела. Пока она звонко поет самые лихие песни. Но чувствуется в них надрыв, как и в ней самой. Бежит по морозу в одном коротеньком изодранном черном платьице. А ноги в голубом атласе, - остаток от портьер. Маленькая голова вся в завитках. Вакс с ней ласкова, но при случае предаст.
14-го.
Сегодня огромный скандал из-за сломанной табуретки. В камере скамеек нет; приходится сидеть на полу, есть всего лишь две табуретки, {57} одна целая, другая сломанная. Сразу пошли кулаки, обмороки.
Вакс, чтобы вызвать ссору, на стороне богатых евреек, которые завладели обеими скамьями.
У бедных их нет, как и у нас - русских. Сегодня кому-то понадобилась скамья, взяли на время. Но тут проснулась старая и ежедневная обида у "блатных", что скамеек у русских нет, и решили не отдавать ее еврейкам. Внезапно загоралась вражда, но особенно злая. Она сразу и определенно стала национальной. Вакс только усиливала ее своими выходками, пользуясь оружием в кармане. (Пользуясь своим исключительным положением шпионки, Вакс всегда держала при себе револьвер.)