Федор Крюков - Шульгинская расправа
Песня говорила:
«Не сохами-то славная земелюшка наша распахана не плугами
Распахана наша земелюшка лошадиными копытами
А засеяна славная земелюшка казацкими головами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон украшен?
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами.
Чем-то наш батюшка тихий Дон цветен?
Цветен наш батюшка славный тихий Дон цветен?
Чем-то в славном тихом Дону волна наполнена?
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими-материными слезами».
— А песня, брат, знатная! — сказал князь, когда Булавин и Гуляк кончили петь: — только ты извини меня, брат, Кондратий… как тебя там по батюшка-то?
— Афанасьев сын…
— Ну, Афанасьевич — извини, брат, а рожа у тебя самая разбойницкая.
Булавин рассмеялся с самым по-видимому добродушным и безобидным видом.
— Нехороший взгляд! — не улыбаясь и настойчиво добавил Долгорукий пристально глядя на него своими мутными пьяными глазами. Потом помолчав довольно долгое время он взял Булавина за плечо потрепал и сказал уже сонным голосом:
— А как у вас там… в Богучаре или где это ты живешь-то… насчет… гм… живого мяса?..
— Насчет, то-есть, бабьей части? — показывая белые сплошные зубы и блестя глазами, спросил Булавин: — это у нас слободно… Да тебе, ваше сиятельство, в такую далю зачем? Ты бы тут потрудил себя пройтиться по станице, да пустил бы взор кой-куда…
— Нету! Ефрем сказал — нету! — с безнадежной уверенностью сказал князь.
— Ан есть! Я давеча у шинкаря тутошнего, у грека, видал: жена ли, сестра ли — не знаю, только, ах, доброзрачна, собаки ее заешь!..
— О?
— Божиться только не хочу, а то — верное слово!.. Долгорукий опять протянул руку к широкому плечу Булавина и стал трепать его, улыбаясь и пристально глядя ему в глаза.
— Ежели хочешь, государь мой, — близко нагибаясь к нему и глядя на него в упор, в полголоса заговорил Булавин: — ежели желательно, обхлопочу — зараз тут будет…
— Ммм… н-не вр-решь?..
— Проводи лишь гостей, — прошептал он, взяв бесцеремонно княжескую голову своей широкой рукой и нагнув ее к себе.
— Дело! — сказал заплетающимся языком князь качнув головой и громко крикнул:
— На спокой всем! Живо!
Ефрем Петров, дремавший, прислонясь спиной к стене и испачкав о белую глину свой кафтан, вскинул удивленно глазами, потом, сообразив в чем дело, засуетился отыскал шапку и, повторяя: «ведь и тò пора! и то давно пора!» стал раскачивать за плечи спавших сидя двух других старшин: Обросима Савельева и Никиту Алексеева. Григорий Машлыкин молча встал, надел свою мохнатую шапку и, не прощаясь ни с кем, вышел. Булавин без шапки вышел за ним и догнал его на майдане.
— Григорий, погоди-ка! — сказал он ему.
Машлыкин остановился в ожидании. Булавин подошел к нему, обнял одной рукой его за плечи и, нагнувшись так близко, что борода его захватила по лицу Машлыкина, стал говорить:
— Вот чего, друг Григорий… Зараз, как домой придешь, оседлай лошадь и езжай из станицы. И товарищам скажи своим… А то как бы не было плохо!
Машлыкин испуганно посмотрел на наклонившееся к нему красивое, возбужденное лицо Булавина и робко спросил:
— А што? Ай чего вздумал?.. Гляди, Афанасьевич, кабы промашки не было!
— Слыхал, чего я сказал? — перебил холодно Булавин и, не дождавшись ответа, прибавил: — гляди же! — и повернул назад к станичной избе.
У дверей избы он нашел Гуляка и что-то шепнул ему. Гуляк снял шапку, перекрестился и быстро, но без малейшего шума, побежал от избы к станичным воротам. Булавин постоял, посмотрел вверх, в застланное сплошными облаками небо, и по сторонам, и ничего не увидел, кроме глубокой темноты осенней ночи. Ночь была тихая и теплая. Мелкая и влажная пыль стояла в сыром воздухе. Земля после недавних дождей была еще мягкая и несколько сырая. Шаги по такой земле были почти совсем не слышны.
Булавин сел на рундук у дверей станичной избы. Все посетители Долгорукого, кроме майора-немца, уже разошлись по своим квартирам сейчас же вслед за Григортем Машлыкиным, так что Булавин и не видел, кто куда пошел. Приотворив дверь, он увидел только, что князь разлегся на лавке и козловатым, диким голосом напевал:
Ба-ху-се пья-ний-ший главобо-ле-ни-я,
Баху-се мер-зей-ший руко-тря-се-ния…
Кондратий осторожно, на цыпочках вошел в избу, взял с лавки свою шапку и вышел незамеченным опять на рундук.
Тишина была невозмутимая. Ни малейшего звука, ни шороха не было слышно в станиц. Солдаты, расставленные на квартире по казачьим куреням, спали глубоким сном. Булавин, сидя на рундуке, слышал лишь мерное храпение майора-немца да голос Долгорукого, разговаривавшего с самим собой и по временам начинавшего петь:
Бахусе хребтом вихляния…
VIII
— Готово! — шепотом сказал вдруг выросший точно из-под земли Лука Гуляк.
Булавин вздрогнул от неожиданности и, поднявши голову, проговорил:
— Ну, пойдем. Благослови, Господи!..
Они вошли в избу. Князь сидел на лавке, расстегнувши воротник рубахи и обнажив волосатую, мягкую от жировых наростов грудь. Он покачивал головой в такт напеву своей песни, похожему на известный церковный напев. Булавин остановился у печки и, прислонившись к ней, стал глядеть на растрепанного, пьяного князя с злорадной усмешкой, а Гуляк, не останавливаясь, прошел в другую половину избы, где спал денщик Долгорукого.
— Ты губернатор и ч-черт с тобой! — переставши петь, но продолжая покачивать головой, заговорил Долгорукий: — ты думаешь — птица большая? Ха!.. Я сам вон какой крови… Придет наше время! Ты не думай, брат… ныне и пирожники в светлейшие пожалованы… да не надолго… — рассуждал он, размахивая руками и не замечая Булавина.
— Придет мое время — я покажу!.. Т-т-тварь к-какая-нибудь!.. Ба-ху-се, верным тош-но-та, Ба-ху-се, портов про-пи-тие…
— Пирожники… немота… и всякая пакость… Наш род издревле… Ты исхлопотал, чтобы послали меня воров ловить, — думаешь, загрозил этим? Э-эх ты… губернатор!.. Ты кто? — подняв голову и свирепо смотря пьяными, бессмысленными глазами на Булавина, крикнул он.
— Эка очижелел ты, ваше сиятельство! — сказал Булавин, делая шаг к нему.
— Ч-чего надо?! В шапке передо мной… Долой, сволочь!.. — вскочив с налившимися кровью глазами, крикнул Долгорукий тем самым трескучим, хриповатым голосом, которым нагнал страху в первый день своего пребывания в Шульгинском городке.
Булавин подошел к столу. Князь вдруг схватил чарку и с размаху кинул ею в него, но промахнулся. Чарка пролетела далеко мимо и со звоном ударилась дверь.
— Передо мною в шапке! Смерд!.. Смеяться?! — продолжал кричать князь, но в это время Булавин размахнулся и ударил его кулаком в голову. Князь упал на лавку, как-то странно болтнув головой и ударившись сильно ею об оконный косяк.
— О-о!.. Ч-черт!.. Ах ты… Ты что же!..
И крепкие ругательства посыпались из уст князя. Собрав силы, он вскочил опять, но почувствовал, что в глазах у него начинает желтить и все перед ним кружится, только этот черный, огромный человек стоит и злобными глазами усмехается. Вот он опять взмахнул рукой, и князь тотчас же вслед за этим взмахом ощутил в своем горле что-то холодное, острое и неприятное… Черный человек запрыгал, захрипел, оскалил белые зубы… Князь хочет кинуться на него и душить, душить… Он делает отчаянное усилие, взмахивает руками, но опять острое и холодное впивается несколько пониже, потом горячая струя обливает его.
— Ах, ты… — хрипя и падая, произносит последнее ругательство князь и бьется на полу, судорожно царапая руками.
Но Булавин, не посмотрев даже на его последние судороги, хладнокровно наступает ногой на голову безмятежно храпевшего майора и вонзает кинжал в правый его бок. Гуляк, входивший в это время из другой половины, крикнул с громким смехом:
— Оставь! не порти кафтана!
Булавин ударил ногой забившегося на полу немца и выбежал из избы, оставив Гуляка покончить с ним.
Безмолвная, зверская резня закипала в станице. Ни пощады, ни жалости тут не было; была одна страшная месть озлобленных и оскорбленных людей своим притеснителям. В какой-нибудь час все было кончено. Тысяча солдат, десять офицеров и полковник князь Юрий Владимирович Долгорукий — все были перебиты и перерезаны. Пощажены были лишь старшины.
Булавин слышал, как Ефрем Петров, скача по улице к воротам станицы, что-то кому-то кричал, потом видел, как вслед за ним промчались еще четыре всадника, и знакомый ему голос Григория Машлыкина крикнул:
— Гребни, ребята!
И удалившийся дружный топот их лошадей скоро замер в немой темноте ночи…
К утру за станицей были уже готовы две огромные ямы. Тела убитых сваливали на повозки и везли туда. Некоторые казаки успели уже напиться. Горбоносый целовальник грек был за что-то страшно избит, тощий и юркий казак Никита Желтоус щеголял уже в темнозеленом майорском мундире с позументами.