Гилберт Честертон - Святой Фома Аквинский
В этом смысле для Фридриха только лестно, если его назовут крестоносцем, хотя на самом деле он был противником крестовых походов. Он был международным деятелем, мало того — международным воином. Такой воин встречается редко, он особенно раздражает интернационалистов. Они не любят Карла Великого, Карла V[49], Наполеона и вообще всякого, кто пытался создать то самое мировое государство, о котором они кричат день и ночь. Фридрих еще сомнительней, потому о нем и судят без сомнений. Он думал, что возглавляет Священную империю, а враги его полагали, что он хочет основать империю нечестивую. Но если бы он был самим Антихристом, свидетельствовал он о единстве христианского мира.
Как бы то ни было, у того времени есть странное свойство — единство не мешало уюту и обособленности. Современные войны возможны не потому, что люди в чем-то несогласны, а потому, что они согласны друг с другом. Тогда они думали по-разному даже о войне, и мир мог разразиться где угодно. Его прерывали распри, их прерывала милость. Предельно разные взгляды жили вместе, за городской стеной, а великая душа Данте разделилась надвое, словно распалось пламя — он и любил, и ненавидел свой город. Эта глубоко личная сложность ясно видна в истории, которую мы очень поверхностно расскажем. Если вы хотите понять, что я имею в виду, когда говорю, что люди действовали самостоятельно и даже непредсказуемо, обратите внимание на славный род д'Аквино, чей замок стоял недалеко от Неаполя. Граф Ландульф, могучий феодал, очень типичный для тех времен, осаждал монастырь, ибо император считал обитель крепостью папы. Потом, как мы увидим, тот же граф послал в тот же самый монастырь своего сына. Еще позже другой его сын восстал против императора и воевал за папу, а император не замедлил этого сына казнить. Я хотел бы рассказать побольше о брате святого Фомы, ведь он отдал жизнь ради дела Церкви, которое в самом главном было и делом народа. Он не святой, но в нем, несомненно, есть что-то от мученика. Другие два брата, рьяно и честно служившие императору, который убил третьего, изловили Фому, ибо не одобряли новых религиозных веяний. Вот как все сложно в этой средневековой семье. И в Европе тех времен мы видим не распрю наций, а повсеместную семейную ссору.
Я не только поэтому так долго говорю о Фридрихе, о его просвещенности и властности, о его любви к мудрости и его нелюбви к вере. Он первым выходит на сцену, ибо одно из деяний, свойственных ему, ускорило действие пьесы, точнее, привело к упорному бездействию Фомы, первому его приключению в этом мире. История эта покажет, кстати, в каком клубке противоречий пребывали семьи вроде семьи д'Аквино, очень близкие к Церкви и спорящие с нею. Фридрих II, вершивший свои военные и политические дела, от сжигания еретиков до союза с сарацинами, кинулся словно орел на большой и богатый монастырь, взял его и разграбил.
Неподалеку от Монте-Касино на высокой скале, одном из столпов Апеннин, стоял замок «Сухая Скала» — гнездо молодых орлов Аквинского рода. Здесь жил граф Ландульф, родич императоров, отец Фомы и еще семи сыновей. Он был настоящим воином-феодалом и, по всей вероятности, вместе с другими нападал на монастырь. Однако (это очень характерно для того сложного времени) он счел уместным и даже особенно учтивым послать своего сына именно в эту обитель. Он как бы приносил Церкви извинение и решал семейную проблему.
Давно было ясно, что ничего нельзя поделать с седьмым его сыном, Фомой, оставалось отдать его в аббаты. Фома родился в 1226 году и с самого раннего детства питал непонятное отвращение к рыцарским забавам. Мальчик он был тихий, толстый, серьезный и на редкость молчаливый; зато уж если открывал рот, прямо спрашивал учителя: «А что такое Бог?» Мы не знаем, что ответил учитель; вернее всего, мальчик искал ответа сам. Конечно, такой человек годился только для церкви, особенно — для монастыря. В этом ничего трудного не было, граф Ландульф легко мог пристроить сына в обитель, причем так, чтобы он занял место, приличествующее его рангу. Все шло к тому, что Фома пострижется — вроде бы он этого и сам хотел, — а потом, со временем, станет настоятелем. И тут случилась странная вещь.
Насколько можно судить по довольно скудным и спорным сведениям, юный Фома пошел к отцу и, совсем как старший сын, сообщающий, что женился на цыганке, или наследник герцога-тори, собравшийся в организованный коммунистами поход против голода, спокойно сказал, что уже стал монахом нового, доминиканского ордена. Только тут становится понятно, как велика была пропасть между старым и новым монашеством, как мятежен переворот Франциска и Доминика. Семья думала, что Фома хочет быть монахом, и не беспокоилась — дверь была открыта, ковер расстелен, иди и садись на высокое место. Он сказал, что идет в доминиканцы, и все кинулись на него словно звери. Братья преследовали его, изловили, разорвали нищенские одежды, связали его и заперли в башне, как безумца.
Не так просто проследить, как шла семейная ссора и как разбилась она об упорство молодого монаха. По одним источникам, мать противилась недолго и перешла на его сторону. Но правители Европы, почти все — его родня, были очень им недовольны, попросили даже папу вмешаться и одно время надеялись, что Фома будет носить одежду доминиканца в бенедиктинском монастыре. Многим это показалось очень тактичным компромиссом, но не так судил узкий, средневековый Фома. Он резко ответил, что хочет быть нищим не на карнавале, а в нищенствующем ордене, и дипломатичное предложение провалилось.
Томмазо д'Аквино хотел быть нищим. Современники его дивились, и мы дивимся, ибо за всю его жизнь у него больше не было практических, действенных желаний. Он не хотел быть аббатом, не хотел быть оседлым монахом, всю жизнь отказывался от любого поста в своем ордене — он всегда просто хотел быть одним из нищих братьев. Это так же странно, как если бы Наполеон захотел всю жизнь быть простым солдатом. Толстый, тихий, ученый, даже академичный вельможа не мог успокоиться, пока его твердо и официально не признают нищим. Это особенно любопытно потому, что, хотя он в тысячи раз превысил свой долг, он почти не нищенствовал, да и вряд ли стал бы хорошим нищим. Он не родился бродячим певцом, как Франциск, или миссионером, как Доминик. Он вообще не любил бродить. Но он упорно хотел подчиниться строгому уставу и делать то, что ему прикажут. Поневоле сравнишь его с самыми честными из аристократов, которые шли в революцию.
Доминик и Франциск смелостью и упорством бросили вызов глубокому чувству справедливости. Фома был разумен, даже дипломатичен, но ничто не могло поколебать решения, которое он принял в юности, и он не изменил дерзновенному, гордому замыслу — всегда быть на самом последнем месте.
Глава доминиканцев, вероятно, знал о попытках удержать Фому и понимал, как трудно бороться с его родными. Он решил услать юного минорита из Италии и послал его с другими доминиканцами в Париж. Даже в первом шаге бродячего учителя наций было что-то пророческое, ибо Париж стал целью его духовного пути, там защищал он миноритов и Аристотеля. Но едва монахи дошли до источника у поворота дороги, севернее Рима, на них напала целая кавалькада. Всадники схватили Фому, связали и увезли, хотя были они не разбойники, а его чрезмерно взволнованные братья. Схватили его, вероятно, двое, всего же их было семеро, и сторонники контроля над рождаемостью могут сокрушаться, что после благородных разбойников родился еще и философ. Как бы то ни было, дело это странное. Есть что-то занятное и живописное в том, чтобы похитить нищего монаха, которого можно назвать беглым аббатом. Троица братьев и смешна, и трагична. Пылкие замыслы людей, которых называют практичными, столкнулись с гораздо более практичным упорством того, кого назвали бы отрешенным.
Так вступили братья на свой скорбный путь вместе, как преступник с полицейским, хотя здесь полицейскими были преступники. Такими мелькнули они на фоне истории — братья, мрачнее которых не было со времен Авеля[50]. В сыновьях графа Аквинского воплотилось то самое, из-за чего средневековье остается тайной для нас; одни считают его чистым светом, другие — непроглядной тьмой. Двое из них олицетворяли дикую гордыню знатных и, подобно дикарям, танцующим вокруг тотема, забыли обо всем, кроме рода, а он еще уже, чем племя, и гораздо уже, чем нация. Третий брат (наверное, похожий на них) понимал братство людей куда шире, чем наши демократы. Он верил в милость и смирение, и доброта его была много глубже, чем современная мягкость манер. Он дал обет нищеты, что сочли бы чрезмерным противники богатства и знатности. Из одного и того же замка вышли два дикаря и один мудрец или один святой, гораздо более мирный, чем наши миротворцы. В том и загадка. Эти века — не одна эпоха, а две. Мы долго читаем о людях, годных разве что для каменного века, и вдруг встречаем таких, словно попали в век золотой или в самую современную из мыслимых утопий. Всегда были хорошие люди и плохие, но тогда хорошие и тонкие люди жили вместе с плохими и грубыми. Они рождались в одной семье, росли в одной детской, а потом боролись друг с другом, как боролись братья с Фомой, когда тащили его по дороге и запирали в башне.