Михаэль Вик - Закат над Кенигсбергом
Создается впечатление, что существуют «ситуативные инстинкты», т. е. такие, которые проявляются в определенных ситуациях. Не успели измениться пропорции власти в результате победы русских, как гонители, бывшие только что господами, превратились в боязливых тварей, а гонимые, только что дрожавшие от страха, сделались беспощадными гонителями. Мне приходилось наблюдать, как нацисты после ареста становились жалкими и покорными попрошайками, а освобожденные поляки — злыми деспотами и гонителями немцев, неважно, были те нацистами или нет. Такое поведение можно было бы объяснить перенесенными страданиями, не будь я твердо уверен в том, что каждый в зависимости от ситуации подчиняется своим инстинктам и упомянутым выше психическим механизмам, если он осознанно не противостоит их действию. К сожалению, от запрограммированной готовности к ненависти и агрессии никуда не деться. Власть предержащему всегда приходится иметь дело с опасностью мании величия, а человеку запуганному — с опасностью утраты воли. Иначе почему одни и те же сценарии повторяются в любой наугад выбранной группе людей?
Позволю себе сделать отступление. Я только что закончил чтение жизнеописания еврейского философа Теодора Лессинга, убитого нацистами в 1933 году, и получил наглядное представление о коварстве и безжалостности антисемитов двадцатых годов. Это потрясло меня столь сильно еще и потому, что ведь тогда все-таки существовала свобода мнений и правовые нормы в общем и в целом соблюдались. Я совершенно возмущен масштабами подлости в так называемые мирные времена, ведь беспрецедентная, без права на защиту, травля евреев началась только при нацистах. Хочется задаться вопросом, а не является ли Германия страной самых плохих людей? Которые, словно особая порода собак, злее и кусачее других? Но в это я отказываюсь верить, потому что такое представление ничто иное как биологическая ерунда. Немцы — вообще не раса. Они — европейцы и такие же люди, как все. Разве не повсюду, где творится жестокость, мы наблюдаем злоупотребление властью?
Несомненно, жестокость нацистов достигла небывалых масштабов. Но пусть это не мешает нам, оставшимся в живых, видеть суть дела. Невероятно жестокими были и китайцы во время «культурной революции» — говорят о десяти миллионах замученных. А в России, при Сталине, по некоторым данным, было осуждено и убито около двадцати миллионов. Невероятно жестокими были американцы, когда сбрасывали атомные бомбы на мирное население, уничтожая, главным образом, женщин и детей, или когда они поливали напалмом Вьетнам. Невероятно жестокими были и изгнания евреев из Испании в XV веке, и междоусобные войны в Африке. Вроде, так недавно было все это: события тридцатых годов, Освенцим, две мировые войны, а до сих пор не исчезла зараза антисемитизма, ксенофобии, расизма и милитаризма. Нет, признаюсь, человеческая глупость кажется мне необоримой. Что можно ей противопоставить? Только просвещение и развитие критического мышления, отказ от демонизации и от идеализации кого бы то ни было, постоянную готовность к пониманию и примирению, ответственное — с учетом интересов будущих поколений и сохранности природы — поведение. К какой бы человеческой группе мы ни принадлежали, с кем бы себя не отождествляли, все мы сидим в одной лодке, живем в одном хрупком мире, который мы не имеем права разрушать и который должны все вместе сохранять.
Дорогой Менахем, дорогая Шошана, мое еврейское сердце одинаково вздрагивает, когда в Песах звучит молитва: «Обрушь, Господи, гнев Твой на врагов наших!» и когда неонацисты скандируют: «Долой беженцев!» Горе нам, если Бог вздумает «обрушить» свой гнев — может быть, в виде отравляющих газов или атомных бомб — куда бы то ни было, и горе нам, если мы не будем готовы помочь нуждающимся. Ибо тогда сами скоро окажемся в таком же положении.
Отчего столь многим невдомек, что войны и месть ведут лишь к эскалации зла и хаосу, что они не решают ни одной проблемы и не ведут к примирению? (Этим я не хочу сказать, что никогда не надо защищаться.) Но прежде, чем требовать чего-то от других, я должен быть готов сделать это сам. Я говорю о готовности отдавать, делиться, идти навстречу, прощать тех, кто образумился и раскаялся. Ибо я глубоко убежден, что сам ничем не лучше других и, если хочу содействовать добру, должен много работать над собой.
Эти отступления показались мне необходимыми, чтобы ответить на ваш вопрос о моем самоопределении. Ведь наряду с ортодоксальным иудейским воспитанием я, как и вы, воспитывался на немецкой культуре. С той лишь разницей, что я, может быть, благодаря отцу-христианину, в то время больше воспринимал мир своей немецкой половиной, чем еврейской — проклятой нацистами. Хотя это, пожалуй, неверно, ведь моя мать ощущала себя немкой в той же мере, что и отец. И вот когда, считает Менахем, была достигнута критическая точка, а именно, когда стало можно не носить еврейскую звезду, в Кенигсберге, занятом русскими, началась такая борьба за существование, что каждый превратился в хищника, сражающегося за пищу. Ты очень точно пишешь по этому поводу: «У меня создалось впечатление, что с этого переломного момента автор — еврей, которого русские не признали жертвой нацистского режима, — начинает все сильнее отождествлять себя со своим немецким окружением, причем в гораздо большей степени, чем того требовала необходимость обеспечить себе условия элементарного существования». Религиозные, национальные и прочие чувства немедленно уступили место голому инстинкту самосохранения. Чтобы представить себе подобное состояние, прибегну к сравнению с тонущим кораблем: можно ли ожидать, что кто-нибудь из его пассажиров, борющихся за жизнь, станет думать об извлечении уроков из прошлого или о национальных и религиозных различиях? Так было со мною, когда я снял еврейскую звезду. И я уже предугадываю ваш вопрос: «Но что было потом, когда ты достиг спасительного берега?» Сомнения в том, годен ли иудаизм в качестве личной веры, возникали у меня и прежде, а христианство, благодаря многочисленным юдофобам из христиан, чуть не отпугивало меня. Но должен признать, что и в моих глазах единственным гарантом мира был и останется так мало практиковавшийся тогда, как, впрочем, и всегда, постулат любви. Это наивысшая ценность, которой обладает человечество, и мы утратим себя, если утратим ее. Даже призыв «возлюбите врагов ваших» исполнен глубокого смысла — ведь как иначе разорвать порочный круг взаимной ненависти, агрессии и мести?
Да, Менахем, вновь оказавшись среди людей, подвергнутых лишениям и истязаниям и предназначенных к истреблению, я отождествил себя с ними. И теперь именно немцы не раз самоотверженно помогали мне на пороге смерти, например в концлагере, и все мы были лишь тварями, боровшимися за жизнь, и уже ничем не отличались от любой другой твари земной. Вполне возможно, что тот, кто помогал мне, был раньше нацистом, — я его об этом не спрашивал. Ибо в каждом видел только жертву. Обманутую, послушную, страдающую и умирающую. Моя очередь спросить у тебя, у вас: было ли это предательством наших погибших?
Пускай я не настоящий иудей, не христианин или кто-то еще (а только спинозианец, быть может), все же я человек чувствующий и мыслящий, и это делает меня похожим на миллиарды других, роднит с ними. Роднит, как уже говорилось, роковыми склонностями, страстями, инстинктами, но в не меньшей степени и способностью радоваться жизни — несмотря ни на что. Самое же сильное родство я всегда ощущаю с теми, кто, как некогда и я, подвергается угнетению и гонениям, испытывает боль, страдал и страдает, терпит нужду. В их числе и преследовавшиеся евреи, и мирные немецкие жители во время русской оккупации, хотя здесь можно сказать, что их страдания явились закономерной расплатой за их манию величия и страшные преступления.
Теперь вы, может быть, понимаете, почему я считаю, что я не нуждаюсь в «самоопределении», в причислении меня к иудеям, или к христианам, или к какой-либо иной группе. Я определяю себя как человека среди людей, в более широком смысле — как живое существо среди живых существ, а в самом широком смысле — как крошечную частичку бесконечного, непостижимого целого.
Однако к подобным выводам я пришел лишь после того, как, покинув Германию, семь лет провел в Новой Зеландии, стремясь обрести новое отечество — и понапрасну. Были, разумеется, и важные приобретения: за это время мы стали одной семьей, каждый член которой заботился о благе и учитывал потребности других ее членов. (Это, однако, не извинение, даже если и звучит как таковое.)
Ты не ошибся, дорогой Менахем. В то время (как, впрочем, и теперь) я находил поддержку в музыке. Вместе с молодежью, потрясенной открывшимся ей прошлым, и многочисленными энтузиастами, желающими исправить его ошибки, я пытался, несмотря ни на что, заложить основы новой жизни. И этот почин выглядел многообещающим, ведь никакая другая страна не испытала столь явственно, к чему приводят ненависть, диктатура и расизм. Тогда мне казалось, что у Германии выработается стойкий, на столетия, иммунитет к развитию, чреватому катастрофой. При этом мы, конечно, полностью отдавали себе отчет в том, что виновные и их былые единомышленники лишь постепенно компенсируют нанесенный ущерб. Было ли мое поведение предательством по отношению к нашим родственникам и друзьям, безжалостно уничтоженным? Прошу вас, дайте мне на это прямой ответ — без «с одной стороны», «с другой стороны»! Да, особенности моего происхождения и воспитания не позволили мне обрести пристанище ни в одном из человеческих сообществ. Прежде мне его не хватало, а теперь я его и не ищу, отчего чувствую себя духовно более независимым. И вообще: не обретаем ли мы истинную защиту, истинный покой лишь с приходом неизбежной смерти?