Н. Пинегин - В ледяных просторах
По берегам зуйки свистят, как сторожа в провинции ночью, то задорно, то задумчиво… Полощется на воде плавучее население Айновых островов и нимало внимания не уделяет моей особе, а я рад тому; лежу, прислонясь к кочке, застываю, как кочка, сливаюсь с теплой морошкой и ее цветом… Я спугнул своим приходом с гнезда гагу; она тут же под берегом плавает, будто незнакомая, и как будто беспечно поглядывает на меня; я отвернулся. Полетела на теплое гнездышко. Я слежу. Она видит мой взгляд и летит значительно далее, чем нужно ей и только оттуда начинает пробираться меж кочками домой на работу… Плавают, купаются крупные самцы-гаги, белые с черным брюшком, как в жилете и галстуке, и стонут низким томным баритоном. Ой…о…ой… Держатся отдельно. Я иду посмотреть поближе — не пускают… Должно быть, в Норвегии получили уроки осторожности. А…а…а… Что-то доносит ветерок; это от избушки кричат — не разберешь что. Надо полагать, ехать надо… Ветерок разыгрывается, крепчает… Надо выезжать, пока можно, а то останешься, может, и не на одну неделю. Не хочется уходить от этого приволья, простой жизни… Идем к лодке… У берега порядочный буран — трудно выезжать; пробираемся кое-как; ого, волна в лодке, мгновение, проскользнули и качаемся на зеленой прозрачной воде, а берег уходит назад. На берегу белеет шлюпка, перехваченная в океане монахами; откуда она? Стрекотуньи чайки провожают нас; опять испуганные стаи тупиков и других пернатых, а там далеко над островом дрожит воздух от марева и мерцания крыльев, и кажется, что это лишь промелькнула из кинематографа картина, — картина из какой то сказки… Уходит, уплывает вдаль, затягивается дымкой птичья столица, и они, монахи, в своих серых куртках и черных колпаках тоже кажутся какими-то полярными птицами с характерным теплым одеянием и оригинальными округленными формами… Да! Три птицы на луде, — Айновы острова посредь студеного моря!..
Из сказок Лапландского Севера [109] Листки из записной книжки туриста [110]
Шумят пороги, прыгают бешеные водопады, — вся природа словно только пробуждается, словно торопится скинуть с себя последнюю дремоту, и солнце, солнце, не зная покоя, день и ночь светит на эту усердную работу, день и ночь не сходит со светлой дороги, как будто не может оторваться от забытого им зимою края.
Стоят угрюмые леса, тянутся к тучам вараки — горы, рассыпались груды камня, не хотят сравняться скалы с землей, — недавно, кажется, выбросившей их в родовых муках…
Стоят горы, раскинулись первобытные леса, леса без краю, без начала… В них звери и люди живут.
Люди — такие же первозданные, не отошедшие еще от родившей их природы-матери, такие же простые, как она — северная природа; не коверкают они ее и живут тем, что не жалеют пота для добывания куска хлеба…
Им, впрочем, чаще приходится зябнуть полярной ночью на разбушевавшейся вьюге, мокнуть в разъедающей холодной воде, но они готовы всегда на это — ибо знают от матери своей, что сладок хлеб, добытый трудом своим…
Разве не видят они каждый день, что делает эта глупая рыба — семга, прыгая упорно час за часом, день за днем на отвесную стену водопада, чтобы попасть-добраться до тихой воды, где можно посеять новое поколение?..
Разве не на глазах их олень разбивает себе в кровь копыто, чтоб достать из-подо льда маленький кусочек ягеля, — утолить этой окровавленной щепоткой мха свой голод; и разве можно не видеть, как полярная березка извивается, прячась за малейший уступ серого камня, чтоб только укрыться от мертвящего, студеного полунощника?
Да, живут там люди, питаясь чем Бог послал, не гоняясь за многим. Как полярная березка за надежным прикрытием распускается неожиданно прекрасным вычурным кустом, пока снова не прибьет высунувшиеся побеги суровый ветер, так можно найти и у полярных людей цветы фантазии и прекрасного, так же неожиданно, впрочем, гаснущие, как и появившиеся среди мелких обыденных фактов прозаической жизни.
И сколько сказочного и в этой обыденной были… обыденной жизни!..
На горе у падуна стоят три тупы*: в одной живут ямщики, другая для рыбаков у семужьего забора, а третья отведена под «земскую станцию».
В яме под горой пара зеленых от вечной водяной пыли амбаров для семги, да поодаль, над самым падуном — древняя часовенька, Бог весть когда и кем поставленная, а тут же неизменные северные кресты. Вот все жилье у па-дуна.
Выйти на волю из избушки, оглянуться, — там внизу грохочет, пылит водопад, и взмыленные воды, как нахлестанные, несутся все мимо и мимо с переливающимся шумом на пороги…
Зимняя избушка лопарей.
Кругом стоят невысокие горы, ровные, спокойные, равнодушные к тому, как грызет их бешеный падун; там, где загородили они дорогу Нотозеру, и он выкопал ямину под горкой, где стоят избушки.
Угрюмый лес насупился со всех сторон, а ближние деревья — сосны — у обрыва наклонились и как бы с любопытством заглядывают вниз, туда, где взлетают горы белой пены и несется водяная пыль.
Нахмурился лес: только там кругом на далеких вараках улыбнулся он серебристой тундрой. Смотришь и не знаешь, остался ли зеленоватый снег, или солнышко бросило свой луч на верхушки сосен и так посеребрило их…
В станционной тупе, где один коротал я неделю, сейчас много народу — гостей; нотозерские лопари, две семьи, идущие на «осенние» места, и сонильский лопарь Михайло: «маленько колдун», как аттестуют его другие. В чем заключается колдовство Михаила — трудно добиться, но его предки, и отец и дед, считались колдунами, потому и он носит это почетное звание и держит себя соответственно тому…
Мы с Григорием — одним из ямщиков, только что вернулись с Нотозера, от избушек на курьих ножках, до Туломы на карбасе и далее тайболой.
Он, маленький Григорий, представляет из себя что-то вроде станционного смотрителя, ибо он колет дрова для камелька и он же заботливо затыкает тряпками разбитые, отливающие всеми красками радуги стекла в квадратном окошечке.
«Ничего, что темно, тепло, однако, будет!..» В избушке темно, тепло и уютно, интимно потрескивает камелек, облизывая огнем прокопченный чайник на одном крюке и уху из кумжи на другом.
Гости, как и все новые люди, здороваются за руку и производят подробный осмотр моих диковинных принадлежностей — этюдного зонта, ящиков, и учиняют допрос.
Михайло особенно рад моему приходу. Дело в том, что вчера приехали из Колы ямщики, привезли водки, а так как Михайло, как и обыкновенный смертный лопарь, любит водку больше себя, а с другой — как человек православный, предпочитает пить только стаканом, чтобы было перед чем перекреститься, то в результате, по совокупности всех этих причин, сегодня жестоко страдает.
«Поднеси ты мне, дай поправиться!» — просит он. «Сказки всякие расскажу, песни спою, сниматься дамся», — старается попасть мне в чувствительную жилку.
Но я знаю его: при всех обещаниях и при всем старании он в прошлый раз, хотя и знает все старые песни и сказки, только и смог спеть: «вот, вот, вот вы, девушки, девушки молодые есть, а я старичок, старичок, старый…» — конец потерялся в храпении под нарами.
Ушица поспела, садятся гости со мной, и идет кругом бутылка. Долго наслаждается с чашечкой благодарный Михайло; подымается говор…
Солнышко проглянуло перед заходом сквозь тучи, обдало золотом все, поиграло верхушками деревьев, бросило и нам сквозь радужное оконце улыбку, отбронзировав прокопченные стены и разлившись сиянием по удивительнейшей лысине деда-старосты.
Раззолотилась и пыль-пена над Падуном, и золотыми серпами кажутся чайки-воструньи, косящие своими крыльями, как серпами, густой смолистый воздух…
За дальними горами багровые тучи, не то крепости с зубцами, или развалины храмов, опоясанные светлым поясом радуги, рассыпались обломками и камнями…
— Скажи мне, — обращаюсь к Григорию, — как назвать тот камень по-русски на пол-тайболе к Нотозеру?
— Клад зовем, — отвечает он.
— Постой, скажу, скажу про него, — вмешивается Михайло.
«Вот, в старые годы, давно было, к лопарям шиши [111] ездили, порато грабили, всех зарежут: мужиков, женок и деток; как найдут — все возьмут: постели [112], меха, жемчуг, деньги — все равно! Обижали, однако! Только рекой они ездили больше: боялись в тундру идти, — забьют там лопаришки. И жили в те года под землей: яму выроют, камнями заложат. Весь погост так. И как прознают, что опять шиши идут, завалят ямы совсем, тяжелое там оставят: может, не найдут, другое на «ташках» [113] в вараки унесут с собой, куда дикари [114] только ходят. Нотозерские лопари порато жить боялись: все их резали.
Был колдун тогда у них большой, долго, долго — три жизни жил; он и делал так: принесут все с собой мужики к камню тому на пол-тайболе, скажет он слово чудесное, и невидно все станет; как придут шиши, — ничего не найдут, однако… А уйдут, колдун придет: скажет слово чудное, и опять видно станет, унесут добро мужики.