Владислав Реймонт - Последний сейм Речи Посполитой
Заремба, умевший легко находить выход в подобных случаях, спросил:
- Вы фуражируете армию Игельстрема тоже?
- Только неделю тому назад отправил ему триста корцов овса.
- Ну, тогда мы распорядимся, как у себя дома, - весело засмеялся Заремба. - Надо перемахнуть туда же и полушубки.
- Можно рискнуть, - понял сразу фортель поручика маркитант. Документы и конвой даст мне генерал Дунин, вот только как транспорт дойдет до наших складов!
- Конвою свернем шею, а полушубки пропадут. Пускай ищут...
- Рискованное предприятие. А вдруг окончится неудачей?
- Сколько телег и под каким конвоем? - спросил Заремба, обходя молчанием его сомнения.
- Десять, и столько же казаков со старшим. Больше не дают, потому что Варшавский тракт безопасен, и в каждом городе по дороге стоят их же гусары.
- Двадцать рядовых, переодетых конюхами, справятся с ними. Лишь бы только оружие было наготове и проведено умело командование.
- Кацпер был бы всех пригоднее.
- Он нужен мне здесь. Дам одного варшавяка, - шалопай и повеса, но незаменимый, когда нужно пустить пыль в глаза и провести кого-нибудь. Пришлю вам его еще сегодня. А сами вы должны приготовиться и вооружиться на всякий случай; ставка не малая.
- Каждый день рискуешь головой. Не хотите ли посмотреть лошадку? Чудо из чудес! - заговорил он вдруг громко, завидев каких-то людей. - Оставил у меня на продажу капитан фон Блюм. - Он крикнул своим татарам, чтобы вывели лошадь на двор. - Взят как будто у наших под Миром, - пояснял он тоном, в котором слышалось сомнение.
- Скорее просто украден из чужой конюшни, - ответил Заремба и, осмотрев лошадь, которая оказалась действительно прекрасной, уехал домой, так как уже надвигался вечер.
Кацпера все еще не было. Качановский храпел в своей каморке, точно после жаркого сражения с бутылками. Сташек распевал где-то на конюшне под аккомпанемент свирели Мацюся, и его слышно было на всю округу.
Капитан возражал против назначения Сташека для сопровождения транспорта, но, узнав об этом, парень бухнулся ему в ноги и так горячо его упрашивал, что капитан вынужден был согласиться - тем более что и Заремба замолвил за него словечко.
- На четвереньках поползу, а все сделаю как надо, ваше высокоблагородие, - бормотал он, задыхаясь от радости.
Побежал немедленно к маркитанту и вернулся только тогда, когда транспорт уже готов был к отправке.
Заремба едва узнал его, так он изменился: перед ним стоял парень в толстом, расстегнутом на груди полушубке и холщовой мужицкой рубахе. На ногах у него были лапти, барашковая шапка в руке, физиономия простофили, и несло от него конюшней так сильно, что в ноздрях свербело.
- Смею доложить, с рассветом трогаем, - вытянулся он невольно в струнку.
- Поезжай с богом. - Заремба дал ему несколько дукатов и подробные инструкции. - Да смотри: довезешь - будет тебе повышение, а напортишь повесят тебя казаки.
- И-и, пан поручик, родной сын моего батьки висеть не будет, - уверял он с жаром. - Почую только носом запах варшавской кухни - и буду тут как тут.
Качановский нежно распрощался с ним и, хлопнув его по плечу, рявкнул:
- Смотри, опростоволосишься, набью тебе морду так, что на страшном суде даже мать родная тебя не узнает. - Он вышел с грозным видом, не забыв, однако, ткнуть ему в руку несколько злотых, отчего Сташек умиленно прослезился, признавшись в сенях Мацюсю:
- Черт возьми, этакая тоска разбирает по Варшаве, что, как дойду до заставы, сам не знаю, что сделаю с радости.
- Тянет тебя к варшавским юбчонкам, - загоготал басом Мацюсь.
- Дурак ты, тянет меня к маменькиным ласкам.
Заремба не слышал больше, так как в его душе вдруг тоже проснулась тоска по матери, которая тщетно ждала дома его возвращения. Чтобы не поддаться тоске, вышел к Мацюсю и объявил ему, что на время отсутствия Кацпера производит его из кучеров в личные денщики. Парень покраснел от радости, и широкое, краснощекое лицо его радостно залоснилось. Парень был рослый, как дуб, но в голубых, как цветочки льна, глазах светились детская кротость и простодушие. Больше всего он любил своих лошадей, потом своего барина и солдатскую службу. В боях сражался с таким ожесточением, что, когда приходилось, руками душил врага. Сильный был, как медведь, пушку мог сдвинуть с места один и лошадь поднимал на плечах. Однако нередко получал взбучку за распущенность, пьянство и нарушение дисциплины. Заремба получил его вместе с Кацпером от отца, еще когда был юнкером, и любил обоих почти как родных братьев.
- Слушаюсь, ваше благородие, - ответил Мацюсь, не сразу разобравшись в том, что услышал. - А лошадей, значит, от меня возьмет Петрек? - спросил он с тревогой.
- Да, только ты поглядывай за конюшней, не пей и не якшайся с кем попало. Понимаешь?
- Слушаюсь! - вытянулся Мацюсь так, что кости у него затрещали. Только буланок я Петреку не отдам, - проговорил он заикаясь, готовый на все, что его ждет.
- Налево кругом, марш! - скомандовал Заремба раздраженно, собираясь уходить.
Мацюсь, однако, не сдался без бою, - в сенях загородил ему дорогу и стал слезливо клянчить:
- Разрешите доложить, ваше благородие, этому чурбану Петреку за быками ходить, а не с жеребцами кумиться. Камнем буду дома сидеть, сивухи и не понюхаю, а лошадей не отдам. Боже ты мой, боже, захиреют, бедняжки, без меня, совсем захиреют!
- Сказано тебе! Слышал? Отойди! - прикрикнул грозно Заремба и пошел к отцу Серафиму, чтобы отправить его на поиски Кацпера. А позже он крался по переулкам на квартиры делегатов, съехавшихся со всей Речи Посполитой. Их должно было собраться десятка полтора, от армии и воеводств. Они съезжались в Гродно под разными предлогами, различно переодеваясь, чтобы не обратить на себя внимания шпионов. Особенно это важно было потому, что последние дни были пропитаны лихорадочной атмосферой тревожных подозрений, зловещих слухов и беспокойных ожиданий. Беспокойство возбуждали все более и более многолюдные кадры союзнических войск, наводнявших Гродно, все более и более частые аресты депутатов и тайные слухи о тех, кого тайком по ночам увозили в Сибирь. Отголоски сеймовых совещаний еще подливали масла в огонь, ибо заседания становились все более и более бурными и затягивались выше всякой меры: Бухгольц слал пресветлейшему сейму ноту за нотой в тоне таком необычном и оскорбительном, что выводил из себя даже самых послушных пособников Сиверса и разжигал ненависть во всем обществе. В ответ на эту дерзость патриоты каждый день самыми пламенными словами заклинали сейм прервать всякие переговоры с прусским королем, клеймя в своих речах его разбойничьи приемы, его вероломство и низкую измену. Не было числа стишкам, рукописным листкам, пасквилям и всяким писаниям, проникнутым ненавистью к королю и ходившим по рукам публики. Никто не спрашивал больше, как во время предыдущего сейма: с Фридрихом или с Екатериной. Все были согласны на союз хотя бы с бешеной собакой, - только бы союзник содействовал изгнанию негодных пруссаков. Захват же пруссаками Ченстохова вызвал бурные взрывы озлобления. Шляхта, бряцая саблями, клялась скорее погибнуть, чем примириться с этим за хватом.
Такое положение дел было на руку Сиверсу, который часто фигурально, а еще чаще секретно поддерживал противодействие прусским посягательствам, лицемерно давая понять, что только до поры до времени Россия терпит дьявольские козни пруссаков.
В доказательство своей искренности он поддерживал в сейме ноту Бухгольца очень сдержанно, благодаря чему депутаты еще горячее клялись в верности великодушной "союзнице" и еще искреннее верили в ее гарантии.
VIII
Наступил достопамятный день 17 августа.
Утро было ясное, солнечное и влажное, но вскоре после восхода солнца поднялся такой ветер и с такой силой начал мести пыль на улицах, что весь город утонул в ее удушливых клубах. Но это не мешало фракционерам, среди которых уже с самого утра началось лихорадочное движение. Сиверсовы приспешники засуетились, объезжая депутатские квартиры. Ездил сам председатель Белинский, ездил Миончинский, ездил Лобаржевский, ездил епископ Массальский, ездили разные вельможи, особенно литовские. Носились гонцы с письмами, скакали верховые, бегали казачки в разноцветных ливреях, видны были на улицах даже посланцы с королевскими гербами, разносившие письма с печатью канцелярии сейма. У Анквича же, точно в ставке главнокомандующего перед сражением, происходили непрерывные совещания и пробный подсчет голосов. Составлялись списки надежных, отдавались распоряжения, распределялись роли и вырабатывался план действий, рассчитанный на всякие обстоятельства в борьбе с оппозиционерами. Заседание было отложено на четыре часа пополудни, но еще в начале третьего, не имея абсолютной уверенности в победе, отправили Бокампа и Новаковского, чтобы убедить колеблющихся, тех, у кого заговорила вдруг совесть, или тех, кто хотел нагнать себе цену. Одних уговаривали звоном золота, других обещанием королевских милостей, третьих - угрозой посольского гнева, четвертых - политическими соображениями. К членам оппозиции, особенно к наиболее видным ее представителям, откомандировали кастеляна. По мере надобности, то надетой личиной сенаторского величия, то забубённой фамильярностью брата-шляхтича, то благоразумной мудростью государственного мужа или пуская в ход глубокие принципы, он пытался прельстить и склонить на свою сторону противников. Многие из оппозиционеров изъявляли готовность присоединиться к большинству, не видя никакой возможности сопротивляться дольше. Довольный успехом кастелян заехал и к ломжинскому депутату Скаржинскому. Кривоуст принял его холодно, терпеливо выслушал витиеватую речь о благодатях, которые даст стране ратификация трактата с Россией, но в конце концов, утомленный его цветистым пустозвонством, проговорил с достоинством: