Сергей Волков - Красный террор глазами очевидцев
Всем жутко стало, и мое настроение спокойное исчезать начало. «Да это что, — добавляет рассказчик, как будто наслаждаясь нашим молчанием, — а то в Харьковской ЧК было — напьются они, нанюхаются кокаином и начнут потешаться над жертвами своими. И думаешь иногда, что не может того человек обыкновенный сделать — ибо муки и истязания, ими придуманные, не от человеческого ума исходят, чьим-то неземным разумом они внушены им. И веет от этих безумств сатанинских силою того начала, которое назвал Христос одним словом — Велиезувол. Разве это не так? Я знаю, когда в подвалах ЧК распинали на кресте, забивали под ногти заостренные деревянные колышки, сажали в бочку с вбитыми внутрь гвоздями, наглухо заколачивали и со смехом и криком, заглушавшими даже нечеловеческие вопли внутри сидящего, катали по полу до тех пор, пока несчастная жертва не начинала хрипеть и, наконец, совершенно замолкала. Что это? Больше скажу: есть чекисты, которые за свою двухлетнюю службу дошли до того, что пьют человеческую кровь!!. Разве это не от диавола?»
«Фу!! Да перестаньте вы ужасы всякие рассказывать! И без того не сладко», — сказал чей-то голос из темноты. Страшно! Страшно! Этого бесконечного долгого ожидания! Ожидания неизвестности… «Тук… тук… тук…» — стучит в висках. Вдруг зевать нервно начинаю, несколько раз подряд, и чем дальше, тем сильнее, скулы трещать начинают, а всё не могу окончить… Слышны спускающиеся шаги по лестнице. «Что-то будет?! Кого? Кого?» — долбит неотвязчиво в голове эта мысль. Вот они совсем близко, слышен разговор возле самой двери… Захватывает дух, начинаю шептать бессвязную молитву: «Только бы не меня, Господи! Господи, дай еще немного пожить! Сделай так, чтоб другого», — а внутри холодно стало… «Господи! Господи!»
Открывается дверь, и падает луч дневного света, кого-то вталкивают и снова уходят. Неизвестный долго стоит и разобраться не может после света в темноте подвальной. «Сюда!» — говорю я. «А тут уже есть!» — отвечает хриплым голосом прибывший и садится возле. «Вы откудова?» — обращаюсь к нему я, — молчит. «Что не отвечаете, я к вам?» — молчит. «Ну, черт с тобой!» — думаю я и вытягиваю ноги, совершенно задеревеневшие от долгого неудобного сидения. Как хочется есть! Вот уже вторые сутки, как во рту маковой росинки не было, и все уходит на второй план и остается одно животное желание есть… Есть — сейчас бы целую массу съел…
Обращаюсь в пространство: «Кормить-то нас будут или нет?» «А зачем? — раздается голос рассказчика, — все одно этой ночью в расход пустят». Я подумал, как это он спокойно говорит, а впрочем, ведь он прав, зачем в самом деле есть, когда конец так близок и так неизбежен. Снова клонит ко сну, начинаю дремать — мысли совершенно уходят из головы, остается какой-то сумбур и сплошной прах — голова склонилась как неприкрепленная, и я заснул. Не знаю, долго ли я спал или нет, но проснувшись, почувствовал себя бодрее и долго не мог ничего понять, даже в карман за табаком полез. И вдруг сразу всё сообразил, и снова холод и голод, и эту безумную нечеловеческую усталость почувствовал. «Идут!» — не сказал, а скорее прошептал чей-то голос…
Вошли с фонарем, и держал фонарь и лист бумаги все тот же самый вчерашний мужик в полушубке: «Ну, подымайся! Второй, четвертый… трина… — я закрыл глаза, затаил дыхание, — …дцатый, — как будто топором отрубили. — Выходи!» Мы поодиночке прошли мимо фонаря и начали выходить за дверь… Тут были три вооруженных, со взятыми наизготовку винтовками, человека. Было темно. Морозно… Чувствовалась бодрящая свежесть, на ступеньках лежал снег. Начали медленно, два впереди, а я сзади, окруженные часовыми, подыматься кверху… Чувствую, как во рту стучат зубы, как будто на барабане мелкую дробь отбивают, холодно… Широкий двор, вправо большая казарменная постройка, впереди налево какое-то темное углубление, ясно выделяющееся среди общей снежной белизны.
На небе горели и переливались маленькие звездочки, под ногами скрипел замороженный снег и как-то странно подбрасывался и рассыпался из-под каблука идущего впереди меня «рассказчика». Идем по направлению к углублению, видно несколько больших деревьев и взрытая свежая морозная земля. А река — Салгир! — соображаю я. — Вот тут под откосом конец! Да сейчас, — мысленно прикидываю в голове, — ну шагов 30–40, не больше, а значит, 2–3, ну от силы 5 минут и баста! Не будет еще трех в живых — ноги начинают подкашиваться, и я чувствую, как они примерзают к снегу и становятся все более и более неподвижными, как будто наполнили их огромной тяжестью так, что нет возможности идти дальше… Я начинаю отставать, потом останавливаюсь, чтобы перевести дух… Хочется сесть, чтобы уже не двигаться… Хочется припасть к этому дразнящему холодному снегу и глотать его и… «Ну что стал, черт?!» — я умоляюще смотрю на конвойного. «Передохнуть! Минуточку, капельку!» — шепчу пересохшими губами…
Вдруг случилось что-то странное, невероятное, как-то сразу весь двор и это углубление, и деревья, и спины идущих впереди осветились красным огромным светом. Все даже приостановились: «Глянь, Яша! Не нашли горит?» — остановились, смотрят в сторону, вправо. «Бежать!» — как молнией, сверкнуло в голове. «Бежать!» — до невероятности простое и до безумия неисполнимое огромное желание. Ээх!! — не то крикнул, не то прорычал и… Снег… лед… холодная вода… «Бух!! Тррах! Взжжи! Взжжи!» — прожужжали пули… Берег! Снова «бух! взжи… взжи…» — возле самого уха. Яма… Забор… и улица, не знаю куда, как, ничего не чувствуя и не соображая, подгоняемый всеохватившей мыслью вперед, мыслью вырвавшегося из самых когтей смерти человека — я бежал, бежал… Кончился город — белое поле, освещаемое красным заревом пожара, а впереди чуть заметные горы — спасительные горы!..
3 апреля 1921 г., г. Константинополь.
В. А. Розенберг[111]
В Крыму, 1920 г.[112]
Арестован и попал в подвал. Пробыл 6 дней. Нельзя было лечь. Не кормили совсем. Воду один раз в день. Мужчины и женщины вместе. Передач не допускали. Стреляли холостыми в толпу родственников. Однажды привели столько офицеров, что нельзя было даже стоять, открыли дверь в коридор. Потом пачками стали расстреливать.
И. Савин[113]
Плен[114]
Предисловие
После отхода Русской армии из Северной Таврии 3-й сводный кавалерийский полк[115], куда входили, в виде отдельных эскадронов, белгородские уланы[116], ахтырские уланы[117] и стародубские драгуны[118], был назначен в резерв. По дороге в тыл несколько человек солдат 3-го полка, в том числе и я — от уланского эскадрона — были посланы за фуражом на станцию Таганаш.
Когда отряд, под начальством и с людьми ротмистра Пржедлавского, возвращался к месту стоянки полка, я почувствовал себя настолько плохо, что вынужден был, с разрешения г. ротмистра, остаться по дороге в одной из немецких колоний, название которой уже улетучилось из моей памяти. Предполагаемая простуда оказалась возвратным тифом. Я попал в Джанкойский железнодорожный (2-й) лазарет.
После одного из приступов я узнал от санитара, что Перекоп взят красными. Надеяться на пощаду со стороны советской власти я ни в какой степени не мог: кроме меня, в белой армии служило еще четыре моих брата — младший из них, как оказалось впоследствии, был убит в бою с красными под Ореховом, в июле 1920 г., второй пал в бою под ст. Ягорлыцкой, в феврале 1920 г., двое старших были расстреляны в Симферополе в ноябре 1920 г. Идти пешком к югу, совершенно больной, я не мог: лазарет в целом почему-то эвакуирован не был.
Ожидалась отправка последнего поезда на Симферополь. С помощью санитаров я и мой сосед по палате сели в товарный вагон. Через два часа все станции к югу от Джанкоя были заняты советскими войсками. Поезд никуда не ушел. Нам посоветовали возможно скорее возвратиться в лазарет, где встреча с красными была бы все же безопаснее, чем в вагоне. Сосед идти без посторонней помощи не мог (раздробление кости в ноге), я буквально дополз с вокзала к лазарету — шагов четыреста всего. Посланные санитары в вагоне соседа моего не нашли.
На следующее утро красные заняли Джанкой и разбили ему голову прикладом, предварительно раздев.
Первыми ворвались в Крым махновцы и буденовцы. Их отношение к пленным можно было назвать даже в некоторой степени гуманным. Больных и раненых они вовсе не трогали, английским обмундированием брезгали, достаточно получив его в результате раздевания пленных на самом фронте. Интересовались они только штатским платьем, деньгами, ценностями. Ворвавшаяся за ними красная пехота — босой, грязный сброд — оставляла пленным только нижнее белье, да и то не всегда. Хлынувший за большевистской пехотой большевистский тыл раздевал уже догола, не брезгая даже вшивой красноармейской гимнастеркой, только что милостиво брошенной нам сердобольным махновцем.