Сергей Мельгунов - Судьба императора Николая II после отречения
Постановку вопроса в Комиссии (у меня нет основания приписывать всю инициативу только председателю) можно наглядно иллюстрировать историей расследования пресловутой легенды о существовании особого телеграфного провода, по которому Императрица имела возможность сноситься из Царскосельского дворца непосредственно с Германией и переговаривать чуть ли не с самим Вильгельмом. Охочие люди усердно распространяли подобную галиматью. Это не была только обывательская болтовня, – некоторые газеты спешили сообщить фантастические сведения, что в бумагах бывшей Императрицы найден «проект» сепаратного мира с Германией. «Насколько я мог понять, – утверждает Завадский, – Муравьев считал правдоподобными все глупые сплетни, которые ходили о том, что Царь готов открыть фронт немцам, а Царица сообщала Вильгельму II о движениях русских войск».
«Помню: заговорили у нас о датском кабеле, по которому будто бы Императрица сносилась с врагами. Оказалось, что кабель этот в начале войны перерезали сами немцы, а когда мы его исправили, они испортили его вторично, после чего мы его уже так и бросили. Стало и для легковерных ясно, что по перерезанному кабелю ни о чем не переговоришь даже с Вильгельмом, и что немцы не перерезали бы кабеля, если бы до этого он служил им такую верную службу». Я не знаю, откуда заимствовал Завадский свои сведения о существовании какого-то «датского кабеля», перерезанного немцами. Им в Комиссии специально интересовался б. прокурор харьковской суд. палаты Смиттен, просивший последнего директора департамента полиции Васильева разъяснить, что «такое за учреждение датский кабель». Васильев ответил незнанием и объяснил, что с заграницей деп. полиции сносился «обыкновенным порядком» – шифрованными телеграммами. Добросовестность или недоверчивость Комиссии была, однако, столь велика, что для проверки слухов о существовании в «царских покоях прямого провода в Берлин» следователем Рудневым, по его словам, «были произведены тщательные осмотры помещений императорской семьи, причем никаких указаний на сношения Императорского Дома с немцами во время войны установлено не было» [158]. В крайне схематическом повествовании Руднева нет указаний на то, когда и как было произведено само обследование «царских покоев». Удивительно, что такой необычайный факт не вызвал никаких отметок в известных нам дневниках и воспоминаниях находившихся в заключении в Царскосельском Дворце[159].
Завадский рассказывает еще об одной, скорее анекдотической, попытке изобличить Ал. Фед. в «государственном преступлении». В одном газетном листке – из тех, что «республиканские убеждения» смешивали с «грубой развязностью», появился ряд телеграмм за подписью «Алиса», с зашифрованными местами отправления и назначения, содержанием своим указывающих на измену. Аляповатость подделки бросалась в глаза, но Муравьев так и взвился. Возбуждено было особое предварительное следствие, которое производил… харьковский судебный следователь Г.П. Гирчич. «Следствие»… с первых же шагов выяснило жалкую подкладку появления этих телеграмм…
Сотрудник упомянутой газеты, молодой человек, ухаживавший за барышней, служившей на телеграфе, посулил ей, в поисках за сенсационным материалом, коробку конфет за что-нибудь из ряда вон выходящее; барышня, спустя несколько дней, передала ему пачку телеграмм… Молодой человек с торжеством показывал следователю, как он раздобыл эти драгоценные документы, но барышня на допросе смутилась и созналась в подделке. Да, подделка была установлена с несомненностью и помимо ее сознания: номера телеграмм не отвечали действительным номерам того телеграфного отделения и за тот период времени, которые были выставлены на телеграфных бланках… Тем не менее глава нашей Комиссии еще не успокоился, и его опять было подняла попытка злополучной барышни взять свое сознание назад…
Подобные «попытки», «вялые и бессознательные», – оговаривается мемуарист, – оказались «покушением с негодными средствами». Не надо ли отнести к числу таких «негодных средств» и момент, когда, например, Комиссия интересовалась суждениями Манасевича-Мануйлова об отношении Царя и Царицы к войне – правда, в «передаче Распутина», с которым был связан этот прожженный авантюрист: «Распутин говорил, что А.Ф. “стоит страшно за продолжение войны“, а вот Царь не надежен и “скорее может уступить”. Председатель так заинтересовался этим мнением, что попросил свидетеля остановиться на затронутом вопросе, и свидетель показывал: “Он (т.е. Распутин) давал вообще такую характеристику Царю, что он врет: “Он тебе перекрестится, будет креститься 10 раз, и соврет. Его слову верить нельзя. Он меня двадцать тысяч раз обманывал. По одному делу, которое мне нужно было, я ему сказал: “Ты, парень, перекрестись”, и он перекрестился. Я ему сказал: “Ведь ты опять соврешь”. Я позвал княжен… и сказал ему: “Вот ты при них перекрестись и он при них перекрестился. И тут действительно исполнил то, что я его просил”». Едва ли стоит даже пояснять[160], что возможные рассказы другу в интимной обстановке за бутылкой мадеры о беседах с Царем весьма мало соответствовали обстановке, в которой «старец» появлялся во дворце и которую легко воспроизвести по царской переписке.
Следует отметить, что «вялые и бессмысленные» попытки продолжались до последних допросов Комиссии, которые относятся к августу. 7 августа давал свои показания Милюков. В связи с речью 1 ноября его показания могли быть особо авторитетны, но свидетель был осторожен и разочаровал ожидания. Он говорил больше об общей «атмосфере сочувствия Германии», касаясь личного влияния А.Ф.: «Были лица, которые приезжали регулярно, говорилось, что эти поездки за лекарствами, вероятно, были личные сношения с родственниками…» «Я узнал фамилии их, – утверждал Милюков. – Я узнал фамилию лица, которое ездило регулярно за границу за лекарствами, но теперь не могу ее вспомнить. Были ходатайства, которые передавались, несомненен случай ходатайства о похоронах влиятельного офицера, убитого здесь, ходатайство немедленно дошло и было немедленно исполнено, благодаря личному воздействию; был ряд маленьких случаев, которые показывают, что была симпатия, сочувствие и непосредственность контакта. Я не делаю вывода, что были политические переговоры, но это вызывало сочувствие, для меня это несомненно…» На вопрос председателя, не помнит ли, по крайней мере, свидетель: «кто ему об этом говорил», «если он забыл фамилию» («Нам очень важно, – пояснил председатель, – кто из окружающих их (т.е. Ник. Ал. и Ал.Ф.) в этом принимал участие»), свидетель отвечал: «Я знал раньше, но теперь не помню», пообещав сказать, если вспомнит. Исполнил ли свое обещание Милюков – мы не знаем. Но думается, что в действительности до лидера думской оппозиция доходили лишь слухи, искажавшие то, что подлинно было: регулярными, таинственными поездками были официальные поездки в Швецию представителей Комитета А.Ф. по попечению о русских военнопленных, например, о прибытии в Стокгольм в октябре 15 г. Маркова, б. офицера Уланского полка, гласного Петербургской Думы и члена Совета Комитета А. Ф., для свидания с Максом Баденским, говорит в воспоминаниях посол в Швеции Неклюдов, или посещение Императрицы, отмечаемое в ее письмах, представителями американского Красного Креста, проезжавшими Германию (таким был представитель Рокфеллеровской организации Харт, прибывший в Петербург в марте 16 г. с рекомендацией Неклюдова).
Отнюдь не «вяло и бессмысленно», но, напротив, с большой настойчивостью Комиссия стремилась установить «германофильство» при императорском Дворе – определенно в качестве доказательства тезы о шпионстве. Богатую пищу давали попавшие в руки Комиссии наивные записи из дневника злосчастного историографа императорского поезда, характеризовавшего себя, как одного «из страшных противников немцев». Автор был человеком довольно примитивного склада ума. Ненавидел он немцев, вернее «разных баронов с немецкими фамилиями», потому что «они теснили их, русских, не давали хода» [161]. Но председатель все же втуне пытался направить показания ген. Дубенского в сторону признания, что дело идет «не просто о людях с немецкими фамилиями», а о соединении русских немцев в «нечто единое» – о «сильнейшей немецкой партии» (этот термин Дубенский употреблял в дневнике), которая имела оплот при Дворе в лице Фредерикса и Воейкова. «Хотелось бы, – говорил председатель, – чтобы вы совершенно откровенно, прямо, ввиду важности задач Комиссии, которая должна выяснить истину… ради интересов государства сказали все, что вам известно…» Дубенский: «Я могу сказать, что они всегда поддерживали друг друга, у них был тесный комплот. Они приходили в министерство Двора, получали придворные чины, все они поклонники большой немецкой культуры. Они нас, русских, в известной степени презирали, но убежден, что ни один офицер конной гвардии, носящий немецкую фамилию, не изменит, хотя вы его четвертуйте. Точно так же не могу себе представить, чтобы Фредерикс мог изменить России. Он приносит, может быть, большой вред тем, что вместо того, чтобы на том же месте сидел Петров, Кочубей, сидел Фредерикс. Что он немец по происхождению, это так, но сказать про него, что он сознательный предатель, этого не могу. Если бы сидел русский человек, если бы это Воронцов был, он бы на наших с вами клавишах глубже играл бы. А этот старый 78 летний человек – сколько раз я приходил к нему с негодованием, сидит кукла…» Пред.: Укажите реальные признаки некоторой организованности, некоторой сплоченности, дайте показания, которые бы позволили нащупать партии. Дуб.: Я долгом совести счел бы доложить несколько реальных фактов, но у меня нет ничего, кроме подозрения и неприятных чувств к немцам. Подробно о «немецкой партии», группировавшейся вокруг Вырубовой, Комиссия допрашивала и ген. Иванова – тот с прямотой определил ее несколькими «жидовскими фамилиями» во главе с банкирами Рубинштейном и Манусом. Изыскание корней германофильства интересовало Комиссию не с точки зрения «немецкого засилия» в культурной и экономической жизни страны, как о том говорили националисты правых кругов[162], интересовали не с точки зрения оценки роли «балтийских баронов» в придворной жизни и выяснения причины, почему «мальчишка Штакельберг» в придворном ранге был выше ген. Дубенского, – Комиссия изыскивала эти корни для обличения того «злостного германофильства» во время войны, которое приводило к сознательному попустительству врагу, вплоть до шпионажа. Подобные обвинения применительно к установившейся легенде метили, в конце концов, непосредственно в царицу-немку. В этом отношении удивительно характерен допрос последнего военного министра ген. Беляева, считавшегося креатурой Ал. Фед. В роли инициатора здесь выступал не председатель Комиссии, а член ее ген. Апушкин. Я остановлюсь только на одном вопросе, совершенно второстепенном в цикле задач, поставленных перед Комиссией, между тем ему было уделено немало места при допросе бывшего военного министра. Его довольно не прозрачно обвиняли в попустительстве под воздействием Императрицы в отношении немецких военнопленных и излишнем неестественном покровительстве немецким сестрам милосердия, прибывшим в Россию и якобы занимавшимся шпионажем. Военного министра, подчиненного «главе государства» – Императору, а не Императрице, обвиняли, прежде всего, в том, что он допустил вмешательство Императрицы, состоявшей председательницей Комитета по попечению о русских военнопленных в Германии, в дела военного ведомства.