Вадим Кожинов - Правда сталинских репрессий
Нельзя не отметить прямое противоречие в этом тексте: Деникин определяет бунт солдат и как проявление "утробных инстинктов" — то есть как нечто низменное, телесное, животное, и в то же время как порыв к "свободной воле" (для определения этого феномена оказались как бы недостаточными взятые по отдельности слова «свобода» и «воля», и генерал счел нужным соединить их, явно стремясь тем самым выразить нечто «беспредельное»; ср. народное словосочетание "воля вольная"). Но "утробные инстинкты" (например, животный страх перед гибелью) и стремление к безграничной «воле» — это, конечно же, совершенно различные явления; второе подразумевает, в частности, преодоление смертного страха… Таким образом, Деникин, едва ли сознавая это, дал солдатскому бунту и своего рода «высокое» толкование.
Не исключено возражение, что Деникин, мол, исказил реальную картину, ибо не желал признавать внушительную роль ненавистных ему большевиков. Однако, в сущности, то же самое говорил в своих воспоминаниях генерал от кавалерии (с 1912 года) А.А. Брусилов, перешедший, в отличие от Деникина, на сторону большевиков. Бунтовавшие в 1917 году солдатские массы, свидетельствовал генерал, "совершенно не интересовал Интернационал, коммунизм и тому подобные вопросы, они только усвоили себе начала будущей свободной жизни".
Следует привести еще мнение одного серьезно размышлявшего человека, который, по-видимому, не участвовал в революционных событиях, был только «страдающим» лицом, в конце концов бежавшим на Запад. Речь идет о российском немце М.М. Гаккебуше (1875–1929), издавшем в 1921 году в Берлине книжку с многозначительным заглавием "На реках Вавилонских: заметки беженца"; при этом он издал её под таким же многозначительным псевдонимом М. Горелов, явно не желая и теперь, в эмиграции, вмешивать себя лично в политические распри.
В книжке немало всякого рода эмоциональных оценок «беженца», но есть и достаточно четкое определение совершившегося. Напоминая, в частности, о том, что Достоевский называл русский народ «богоносцем», Гаккебуш-Горелов писал, что в 1917 году "мужик снял маску… «Богоносец» выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается".
Тут же «беженец» ставил пресловутый вопрос "кто виноват?" в этом мужицком отрицании власти: "Виноваты все мы — сам-то народ меньше всех. Виновата династия, которая наиболее ей, казалось бы, дорогой монархический принцип позволила вывалять в навозе; виновата бюрократия, рабствовавшая и продажная; духовенство, забывшее Христа и обратившееся в рясофорных жандармов; школа, оскоплявшая молодые души; семья, развращавшая детей, интеллигенция, оплевывавшая родину…" (напомню, что В.В. Розанов еще в 1912 году писал: "У француза — "chere France", у англичан — "Старая Англия". У немцев — "наш старый Фриц". Только у прошедшего русскую гимназию и университет — "проклятая Россия". Как же удивляться, что всякий русский с 16-ти лет пристает к партии «ниспровержения» государственного строя…".
Итак, совместные действия различных сил (Гаккебуш обвиняет и саму династию…) развенчали Русское государство, и в конце концов оно было разрушено. И тогда «мужик» отказался от подчинения какой-либо власти, избрав ничем не ограниченную «волю». Гаккебуш был убежден, что тем самым «мужик» целиком и полностью разоблачил мнимость представления о нем как о «богоносце». И хотя подобный приговор вынесли вместе с этим малоизвестным автором многие из самых влиятельных тогдашних идеологов, проблема все-таки более сложна. Ведь тот, кто не признает никакой земной власти, открыт тем самым для «власти» Бога…
Один из виднейших художников слова того времени, И.А. Бунин, записал в своем дневнике (в 1935 году он издал его под заглавием "Окаянные дни") 11(24) июня 1919 года, что "всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были «разбойнички»… бегуны, шатуны, бунтари против всех и вся…" (кстати, Бунин в избранном им для своего дневника заглавии перекликнулся — вероятно, не осознавая этого — с приведенными Пушкиным словами Пугачева: "Богу было угодно наказать Россию через моё окаянство"). В полнейшем непонимании извечного русского «своеобразия» Бунин усматривает роковой просчет политиков: "Ключевский отмечает чрезвычайную «повторяемость» русской истории. К великому несчастию, на эту «повторяемость» никто и ухом не вёл. "Освободительное движение" творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом…" (там же, с. 113).
Став и свидетелем, и жертвой безудержного "русского бунта", Бунин яростно проклинал его. Но, как истинный художник, не могущий не видеть всей правды, он ясно высказался — как бы даже против своей воли — о сугубой «неоднозначности» (уж воспользуюсь популярным ныне словечком) этого бунта. Казалось бы, он резко разграничил два человеческих «типа», отделив их даже этнически: "Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь и Меря" (как бы не желая целиком и полностью проклинать свою до боли любимую Русь, писатель едва ли хоть сколько-нибудь основательно пытается приписать бунтарскую инициативу "финской крови"…). Однако этот тезис тут же опровергается ходом бунинского размышления: "Но (смотрите — Бунин неожиданно возражает этим «но» себе самому! — В.К.) и в том, и в другом (типе. — В.К.) есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: "из нас, как из дерева, — и дубина, и икона" — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев" (с. 62).
Выходит, тезис о "двух типах" неверен: за преподобным Сергием шли такие же русские люди, что и за отлученным от Церкви Емелькой, и «облик» русских людей зависит от исторических «обстоятельств» (а не от наличия двух "типов"). И в самом деле: заведомо неверно полагать, что в людях, шедших за Пугачевым, не было внутреннего единства с людьми, которые шли за преподобным Сергием… Бунин говорит о «шаткости», о «переменчивости» народных настроений и обличий, но основа-то была всё-таки та же…
Замечательно, что уже после цитированных дневниковых записей, в 1921 году, Бунин создал одно из чудеснейших своих творений — «Косцы» — поистине непревзойденный гимн "русскому (конкретно — рязанскому, есенинскому) мужику", где все же упомянул и о том, что так его ужасало: "…а вокруг — беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством" ("гибельная" здесь совершенно точное слово).
Итак, в той беспредельной «воле», которой возжаждал после распада государства и армии народ, было, если угодно, и нечто «богоносное» (вопреки мнению Гаккебуша-Горелова), — хотя весьма немногие идеологи обладали смелостью разглядеть это в "русском бунте".
И все же сколько бы ни оспаривали финал созданной в январе 1918 года знаменитой поэмы Александра Блока, где впереди двенадцати "разбойников-апостолов" является не кто иной, как Христос, решение поэта по-своему незыблемо: "Я, — писал он 10 марта 1918 года, — только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь "Исуса Христа"…"
Достаточно хорошо известно, что образ "русского бунта" в блоковской поэме многие воспринимали (и воспринимают сейчас) как образ большевизма. Это естественно вытекало из широко распространенного, но тем не менее безусловно ложного представления, согласно которому "русский бунт" XX века вообще отождествлялся с большевизмом (такое понимание присутствует, в частности, и в бунинских "Окаянных днях", но смысл книги в целом никак не сводим к этому). На деле же — о чем еще будет подробно сказано — "русский бунт" был самым мощным и самым опасным врагом большевиков.
* * *Разговор о смысле блоковской поэмы отнюдь не уводит нас от главной цели — истинного понимания того, что происходило в России в 1917-м и последующих годах. Необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность «классового» и вообще чисто политического истолкования Революции. Нет сомнения, что классовые интересы играют очень весомую роль в истории (хотя многие нынешние влиятельные лица — главным образом перевертыши типа тов. Яковлева, еще совсем недавно рьяно утверждавшие именно «классовые» представления об истории, — склонны теперь отрицать это). Но все же Революция — слишком грандиозное и многомерное явление бытия, которое никак нельзя втиснуть в классовые и вообще собственно политические рамки, и в этом одна из главных основ моих дальнейших рассуждений.
Александр Блок в 1920 году с полной определенностью сказал: "…те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой" (т. 3, с. 474). Следует напомнить, что целая когорта тогдашних литераторов, на разные лады призывавших до 1917 года к разрушению Русского государства, а позднее никак не могущих примириться с приходом к власти своих соперников-большевиков, стала обвинять автора «Двенадцати» в восхвалении большевизма.