Юрий Минералов - История русской литературы: 90-е годы XX века: учебное пособие
Вот «Новелла» В. Степанцова, стилизованная под «поэзу» Игоря Северянина:
Старик цветочник и Виолетта, старик цветочник и Виолетта.
Какая прелесть, какая сказка, какая нега, какой полет!
Стояло самое начало лета, он называл ее «мечта поэта»,
она кокетливо стреляла глазками и нарекла его «Мой Ланселот».
Для Виолетты, смешливой феи, старик цветочник в оранжерее
растил фиалки и гиацинты, цветы, так шедшие к ее глазам.
Поутру шла она вдоль по аллее, и он букетик ей вручал, немея.
Ах, лето дачное, ах, лень беспечная, заря клубничная, души бальзам!
‹и т. д.›
Здесь более или менее «схвачены» длинная северянинская строка, скачущая ритмика, отчасти «изысканность» лексики (нега, Виолетта, Ланселот, фея и т. п.). «Заря клубничная» и «души бальзам» неудачны: они отнюдь не из мира северянинской образности. Сюжетец «Новеллы» и предполагаемые призвуки интонаций Надсона обсуждать не станем. Но где же излюбленные Северяниным неологизмы (особенно на приставку «о-»)? Где его ассонансы, которые «рубнули рифму сгоряча»? Где его рифма-диссонанс (в шелесте/шалости, аристотельство/правительство и т. п.), по которой сразу угадывается северянинская манера? Вот он сам, Игорь Северянин:
На Ваших эффектных нервах звучали всю ночь сонаты,
А Вы возлежали в башне на ландышевом ковре…
Трещала, палила буря, и якорные канаты,
Как будто титаны-струны озвучили весь корвет.
(«Сонаты в шторм»)
«Куртуазным маньеристам» (раз уж им нравится так называться) сейчас уже около сорока лет. Играть становится поздновато – сие занятие для мальчиков лет восемнадцати-двадцати. Звание поэта в России предполагает служение в одном строю с Пушкиным и Некрасовым, Лермонтовым и Тютчевым, Блоком и Маяковским, Пастернаком и Заболоцким. Эти гении были заняты не игрой, а серьезнейшим и ответственным делом. Хочется служить в одном строю с Северяниным? Пожалуйста, только и Северянин вовсе не играл «игры ради». Он тоже был из настоящей русской поэзии, с ее лишенным иронии искренним лиризмом, гражданственностью (а вот гражданственская или антимещанская тема как раз часто связана в ней с целенаправленной, четко функциональной иронией). Северянин писал:
В смокингах, в шик опроборенные, великосветские олухи
В княжьей гостиной наструнились, лица свои оглупив.
Я улыбнулся натянуто, вспомнил сарказмно о порохе,
Скуку взорвал неожиданно неопоэзный мотив.
Каждая строчка – пощечина. Голос мой – сплошь издевательство.
Рифмы слагаются в кукиши. Кажет язык ассонанс.
Я презираю вас пламенно, тусклые ваши сиятельства,
И, презирая, рассчитываю на мировой резонанс!
(«В блесткой тьме»)
Обо всем этом приходится говорить, потому что «маньеристы», как и прочие «постмодернисты», поощряемые определенными литературно-критическими умами, на протяжении 90-х годов пытались приучить читателя к некоей «другой» поэзии – к стихотворному творчеству, преследующему отнюдь не те цели, которые всегда ставили перед собой ранее русские поэты. Соответственно названные «умы» в своих статьях и даже книгах не раз пытались по-иному выстраивать «российскую», как принято выражаться в этих кругах, поэзию. Естественно, в таком строю Некрасов с Блоком побоку, а если и Пушкин, то под руку с Абрамом Терцем (псевдоним А. Синявского, автора пасквиля «Прогулки с Пушкиным»), зато есть иные «классики» – Дмитрий Пригов, Лев Рубинштейн, Всеволод Некрасов и др. Это было бы смешно, кабы не было грустно. Но маршировать в таком строю – дело явно бесперспективное. Если им занимаются, как в случае с большинством «маньеристов», талантливые и профессионально образованные люди, то они кем-то или чем-то дезориентированы, и остается лишь пожелать им поскорее осознать последнее (если, конечно, не хочется закрепиться в истории русской поэзии, условно выражаясь, в роли литературных маргиналов – или, прямее сказать, очередных шутов русской словесности).
Вот опубликованные в 1999 году (Знамя. – № 4) новые стихи одного из наиболее характерных «постмодернистов» – Тимура Кибирова.
Кибиров Тимур Юрьевич (род. в 1956 г.) – поэт, автор книг «Сантименты» (1994), «Парафразис» (1997). Живет в Москве.
Сколько волка ни корми —
в лес ему охота.
Меж хорошими людьми
вроде идиота,
вроде обормота я,
типа охломона.
Вновь находит грязь свинья
как во время оно!
Снова моря не зажгла
вздорная синица.
Ля-ля-ля и bla-bla-bla —
чем же тут гордиться?
Вновь зима катит в глаза,
а стрекоза плачет.
Ни бельмеса, ни аза.
Что все это значит?
Литературные реминисценции (со стрекозой и синицей) здесь банальны, поэтическая поза «непонятости» и «загадочности» переходит в шутовство, от комментирования «Ыа-Ыа» и его образно-художественных качеств предпочитаем воздержаться, – словом, «гордиться» автору текста в данном случае действительно нечем; его предполагаемая «тонкая самоирония», по сути, лишь невольная объективная самохарактеристика.
А вот заявка на пиитический «спор» с Ф. И. Тютчевым:
Умом Россию не понять – равно как Францию, Испанию,
Нигерию, Камбоджу, Данию, Урарту, Карфаген, Британию,
Рим, Австро-Венгрию, Албанию – у всех особенная стать.
Это, однако, явно и заведомо разговор «не на равных». Перед нами, как и во многих других произведениях Кибирова, легковесное «пересмеивание» великих образов классической поэзии. Интонационно такого рода произведения немного напоминают популярное в серебряный век «сатириконское» стихотворчество. Однако нет сомнения, что последнее было несравненно разнообразнее и притом семантически глубже. Наконец, шутки сатириконцев были весьма целенаправленны – их отличал ярко выраженный антимещанский пафос (не случайно с сатириконцами охотно сотрудничал молодой Маяковский). Что до Кибирова, дело в том, что автор – судя по характеру его шуток – явно воспринимает саму прочитанную им классику довольно поверхностно. Она доступна ему как читателю преимущественно с внешней стороны, да и то лишь с какого-то определенного бока. Например, сложнейшие философские стихи Тютчева он прочел, не понял и субъективно переосмыслил как нечто вроде легкомысленного водевильчика, на который «водевильчиком» же ответил.
А вот Тютчев прочел когда-то такое эротическое и картинное стихотворение Владимира Бенедиктова:
Прекрасна дева молодая,
Когда покоится она,
Роскошно члены развивая
Средь упоительного сна.
Рука, откинута небрежно,
Лежит под сонной головой,
И, озаренная луной,
Глава к плечу склонилась нежно.
‹…›
И дева силится вздохнуть;
По лику бледность пролетела,
и пламенеющая грудь
В каком-то трепете замлела…
И вот – лазурная эмаль
Очей прелестных развернулась.
Она и рада, что проснулась,
И сна лукавого ей жаль.
Тютчев написал в ответ одно из самых лукаво-грациозных и тонких своих стихотворений. В основе его – парафразис бенедиктовского текста, его творческая переработка. Но как одухотворил великий поэт Тютчев картину, прообраз которой увидел у крупного поэта Бенедиктова!
Вчера, в мечтах обвороженных,
С последним месяца лучом
На веждах, томно озаренных,
Ты поздним позабылась сном.
Утихло вкруг тебя молчанье,
И тень нахмурилась темней,
И груди ровное дыханье
Струилось в воздухе слушней.
‹…›
Вот тихоструйно, тиховейно,
Как ветерком занесено,
Дымно-легко, мглисто-лилейно
Вдруг что-то порхнуло в окно.
Вот невидимкой пробежало
По темно брезжущим коврам,
Вот, ухватясь за одеяло,
Взбираться стало по краям, —
Вот, словно змейка извиваясь,
Оно на ложе взобралось,
Вот, словно лента развеваясь,
Меж пологами развилось…
Вдруг животрепетным сияньем
Коснувшись персей молодых,
Румяным, громким восклицаньем
Раскрыло шелк ресниц твоих!
Подобные стихи без длинных к ним комментариев сами за себя говорят, сами доказывают, что, действительно, в принципе, парафразисы, вариации, стилизации могут приводить к художественно ценным результатам. Это особые приемы творчества, намеренно прочерчивающие связь текста с текстом, стиля со стилем и объединяющие произведения разных авторов как бы в одну «планетную систему». Лермонтов написал однажды в стихотворении «Три пальмы»:
В песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы бесплодной,
Журча, пробивался волною холодной,
Хранимый, под сенью зеленых листов,
От знойных лучей и летучих песков.
И многие годы неслышно прошли;
Но странник усталый из чуждой земли
Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой,
И стали уж сохнуть от знойных лучей
роскошные листья и звучный ручей.
Это задумано и исполнено так, чтобы всплыло в памяти читателя и скрепилось с лермонтовским текстом художественно-смысловой связью: