Н Кривошеина - Четыре трети нашей жизни
Прелестный город как на ладони, за ним невысокие холмы, и там, за холмами, идет сильная перестрелка, ухают пушки, вовсю стрекочет пулемет. А по набережной четко видно, как бегут целые семьи, несут детей, старухи воют, да и молодые тоже, рвут на себе волосы. Мужчины погоняют ослика или мула, но больше так, пешком, груженные кулями, таганами, матрацами. Другие прыгают с пристани в лодки и гребут вдоль берега с напряженными, перекошенными лицами; мужчины потрясают кулаками, кричат проклятия израильтянам и плачут. Их становится все больше -- этих арабских беглецов, покидающих родной город. А мы стоим неподвижно, оцепенев -- случайные зрители...
Но вот с палубы спускают на берег сходни, два офицера становятся по обе стороны сходен, а на земле также занимают позицию двое: израильский офицер (или служащий в гавани?) и с другой стороны - английский офицер в хаки. За нами какое-то движение -это юные пассажиры, подобранные на "Россию" в Неаполе. Направляясь к сходням, некоторые нам слегка кивают головой -- у них совсем особые лица - сосредоточенные, серьезные до предела - вот пришла их судьба. В руках у них личные бумаги, они, проходя, показывают их дежурным офицерам на палубе, некоторые слегка кивают, быстро произносят: "Спасибо, спасибо", - это слово они может быть раньше знали, или уж на "России" выучили?.. -Внизу сходен опять проверка, сперва документы смотрит израильский офицер, потом английский, жест рукой -- "проходите". В нескольких шагах стоит грузовичок, каждый подходит к нему, девушки тоже.
Солдатик выдает им оружие, винтовку, патроны, пакет с рационом, еще что-то. Они строятся, и постепенно все удаляются бодрым, военным шагом и довольно слаженно, туда, вверх в гору и дальше за нее, откуда все еще слышны выстрелы, но уже теперь потише и удаляясь. Так вот куда они ехали и куда их везли!..
Ночь в Хайфе проходит напряженно: весь экипаж на месте, никто не смеет ложиться, спать, все одеты и, кому полагается, при оружии. С берега нас освещают четыре ярчайших прожектора. С "России" тоже, не переставая, своими прожекторами освещают и нащупывают берег, город, рейд. Где тут спать -видно, боятся, что нас могут ночью взорвать. Да кто? Ну, арабы, конечно, да и англичане тоже могут -- им не доверяй!
Наконец наступает утро. "Россия" опять с лоцманом отчаливает от пристани, медленно, медленно выходит в море. Стою на палубе с Надеждой Владимировной. Утреннее солнце освещает палестинский берег, виден желтовато-серый песок, уходящий в даль дюнами, поросшими пучками сухой травы. Надежда Владимировна говорит мне: "Смотрите на этот берег, на песок, вот тут, возможно, проходил Спаситель. Что ни говори, для нас это священный берег".
А на мысе, далеко уходящем в море, стоят фантастического размера резервуары с горючим, таких я никогда в жизни еще не видела, да и какое их невероятное количество! Понятно, что из-за этой земли будут вечно драться.
Но вот и Дарданеллы, бесконечные ряды белых крестов английских военных кладбищ. Медленно, тихо-тихо проходим Константинополь: весна, мечети сияют, видны мраморные дворцы вдоль Босфора, и вот уж вода меняет цвет, темнеет -мы в Черном море! "Ну, говорит нам завхоз, потирая руки, -- теперь все, будем к 1-му мая в Одессе, наш капитан дал телеграмму, поставим рекорд и красное знамя получим". На два часа заходим в Констанцу, принимаем груз, и дальше; "Россия" набирает скорость, кажется, что мы буквально несемся. А как же мины? Говорили ведь, что их еще немало осталось, что следовало бы осторожно. Но нет, нам судьба доехать до цели, волноваться не стоит.
Последние два дня провожу много времени с одной женщиной, с которой чуть ли не подружилась на "России"; она работает уборщицей внизу и выходит ко мне почти украдкой -- на палубе ей бывать не полагается. Она первая ко мне подошла и заговорила, произнесла какую-то банальную фразу вроде: "Вы что же, все на родину едете?" Видно, ей очень хотелось что-то узнать и, главное, понять про нас -- может быть нам очень плохо жилось за границей ? Или же советское правительство велело нам вернуться? Но эта тема сама уходит быстро как бы по взаимному сговору -- она понимает, что все равно ей всего никак не понять, а я? -- Мне трудно объяснить, я и сама запуталась -- а вот, что соскучилась по родной земле, это она отлично понимает. А дальше, где-то в уголке, то там, то здесь, где она меня поджидает, я ее расспрашиваю о том, как она прожила войну, как попала на "Россию", как ей живется. Она одета так, как почти все женщины в СССР после войны. Сапоги какие-то грубые, юбчонка неизвестного цвета и... ватник! Такой ватник я вижу впервые, а ведь кажется, уже и тепло, не жарко ли в нем? На голове у нее шерстяной платок вроде бы коричневого цвета. Говорит "Да нет, не жарко, ночью-то холодно еще, да я так привыкла". Лицо молодое, и хоть некрасивое, но ужасно милое, элегантности в ней -никакой, она и не знает, что это значит. Зато есть какое-то особое в ней достоинство, она вызывает уважение, симпатию к себе, словом, сразу к себе располагает. Невольную мысль, что ее "подослали", сразу же отметаю, ерунда -- быть не может. Но я уже поняла, что на "России" никому нельзя некоторых вещей говорить, особенно про dolce vita, а потому беседы наши идут незатейливо, но "по душам", и она несколько раз мне повторяет: "Как хорошо, с кем поговорить есть, а то ведь там, внизу, больше помалкиваю, кто я для них? Я ведь не спекулянтка, не торгую парфюмерией, они на меня как на дуру смотрят!" Она в войну была мобилизована, попала на военный траулер в Черном море, три раза тонула... Муж когда-то был, да будто и не было его, детей нет -- она одинокая. Прощаемся, жму ей руку. "Ну, счастливого вам!" -говорит она.
***
Мы уж пришвартовались в одесском порту, завтра Первое Мая. красное знамя за нами, ура! Совсем темнеет, верно уже около десяти вечера; сидим по каютам и ждем. Горничные и подавальщицы появляются в дверях каюты, суют мне в руки пакетики -- нейлоновые чулки, губная помада, пудра "Рашель" -шепчут: "Потом зайду, возьму, уж помогите, а?" Вдруг дверь в кабину с грохотом растворяется, влетает к нам тот мальчик, дипломатский сынок, с выпученными глазами и кричит: "НКВД на борту!" - и, как петрушка, исчезает в свой отсек к папе-маме -- дипломатам.
Проходит минут десять, может больше, и в каюту входит военный в форме НКВД, на голове фуражка, сам среднего роста, лицо серое, похожее на пятно. Я волнуюсь и от этого злюсь на себя. "Ну что ж, говорит он, посмотрим ваши вещички, вот откройте сумочку свою, что в ней?" Открываю сумку, он берет ее, начинает по одной вынимать вещи. Попадается тюбик губной помады, второй. "Это ваше?" -- "Да, конечно". -- "А зачем вам два тюбика?" -- "Один везу в подарок знакомой". -- "Ну, а может отдадите его мне?" Как быть: отдать, сказать: "Да ради Бога, берите, это же ерунда". Но ведь так начав, можно и все дальше делить "на двоих". -- "Да нет, отвечаю, зачем вам, у меня другого подарка с собой нет". Он молча кладет тюбик назад. -- "А это что?" -- "Это самопишущая ручка". -- "А зачем вам две?" Начинаю злиться, слышу, что голос у меня звенит: "Одна -- мне, одна -- подарок мужу. Я знаю, у него нет". -"А не отдадите мне?" Что же это он так просто и так уж нагло; да верно надо было просто самой ему сразу предложить : "А может хотите одну, пожалуйста, вот, мне ничуть не жалко". -- Ну, а вдруг он скажет: "Это что -- взятка? Нет, гражданка, у нас этого не бывает, это вам не Запад, а ну-ка составим протокольчик!" Беру перо из его рук, кладу назад в сумку, повторяю: "Нет, нет, это подарок мужу. Я ему уж даже написала, что везу".
Он перебирает дальше вещи, у меня с собой в кабине очень мало чего, все в багаже, в трюме. Он отбирает три модных журнала. -- "Да почему же? Это ведь только моды!" -- "Нельзя, нет, это запрещено". Никита оказался хитрее: свой рюкзак он спрятал в шкафчик в умывалке. Вскоре наш "смотритель" нас покидает, видно, что он недоволен.
У остальных в нашей группе по-разному: у кого много поотбирали, у кого -- ничего. Нам говорят: завтра с утра едете в Люстдорф, это недалеко, километров в 15-ти от города. Утром совсем не жарко, даже прохладно. На пристани нас ждут не то два, не то три грузовичка, за рулем солдаты. Стоят какие-то офицеры, но будто и не НКВД. С трудом лезем в эти открытые грузовички, где вдоль борта шатко расположена узкая доска для сиденья. "Ну, поехали!" -- звучит классическая фраза, но для нашего уха она звучит чуждо -- это вечное советское "ну!": вот оно впервые. Сколько длится кошмарный путь до Люстдорфа, трудно сказать. Дороги просто нет, едем не то по ухабам, не то по овражкам -- или, может быть, это бывшее поле битвы и под нами воронки от бомб? Грузовичок кренит, кренит до отказа. Вот сейчас перевернется, вот уж вылетаем с доски, ноги покинули дно грузовика, цепляемся в последнем отчаянии за невысокий борт... но нет, наш юный водитель, боец лет восемнадцати, каким-то чудом выпрямляет наш "экипаж", и несколько секунд мы едем без всякой качки. Он, наконец, попал на дорогу, но опять крен, еще ужаснее, в другую сторону, сейчас уж вылетим все туда направо. Однако после легкого момента сомнения грузовичок снова вскакивает на лапы. Рядом со мной сидит Ирина Сергеевна Сирина, человек удивительно спокойный, владеющая своими нервами в совершенстве. Она внезапно наклоняется ко мне и кричит мне в ухо: "Господи! Скорее бы уж покрушились, просто уж выдержать невозможно". Никита вцепился в меня, весь зеленый, его укачало, да и к тому же ему просто страшно.