Наталья Пушкарева - Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X — начало XIX в.)
Мир чувств русской женщины привилегированного сословия формировали в XVm столетии не только традиции и литература, но и образ жизни императорского двора — суматошный, беспорядочный, «светский», — породивший особый социальный тип «модной жены» [83]. Судя по мемуарам лиц, приближенных к российскому императорскому дому, «модные жены» (мужья которых, «как страусы, воспитывали чужих детей») [84] были окружены роем обожателей. Содержание любовниц стало нормой великосветской жизни [85]. Но как ни возмущались резонеры вроде М. М. Щербатова подобным «повреждением нравов», эти изменения общественной морали имели не только отрицательные последствия. Светские львицы, решавшиеся на нестандартное поведение и насмехавшиеся (по словам М. М. Щербатова) «над святостью закона и моральными правилами и благопристойностью» [86], изменяли своим поведением представления о запрещённом и разрешенном, «раскрепощали» область чувств, в том числе чувств супружеских.
Достаточно даже поверхностного чтения воспоминаний, чтобы найти массу примеров исключительной супружеской любви, страстных сердечных порывов, обращенных к законным супругам [87]. Романтическую, захватывающую историю знакомства и брака своих родителей поведала, например, Е. Я. Березина, мать которой, «переодевшись в мужское платье, под видом денщика следовала за полком», в котором служил ее муж. Не допуская и мысли о расставании с любимым супругом хоть на день, она «произвела» дочь «на свет в кругу воинов в 1794 г.» [88].
В документах частной переписки XVIII — начала XIX в. обычным было обращение жен к мужьям без подобострастия, но с любовью, дружественностью, нежностью («Дражайшее сокровище мое!» или «Милый мой друг!», «Премного милый мой друг!», «Дружечик мой сердешнинькой!», «Радость моя!», «Мой свет!») [89]. В то же время есть основания думать, что все эти нежности были элементом ожидаемого от женщин (общепринятого, этикетного) поведения, отчасти выработанного «Письмовниками» [90]. Но в немалой мере они отражали, однако, и реальные чувства [91].
Помимо любви, привязанности и чувства долга, многих женщин рассматриваемого времени — как и мужчин! — привлекала в замужестве возможность сохранить или повысить свой социальный статус и имущественное положение. Только признания в этом — в отличие от «мужских» мемуаров — у женщин были сравнительно редки. Лишь в воспоминаниях графини В. Н. Головиной прямо сказано о том, что в будущем спутнике жизни «его высокое происхождение и богатство заставляли смотреть на него как на завидного жениха» [92]. Иные современницы графини, вероятно, также рационально учитывали этот фактор, но не спешили поделиться подобными переживаниями.
Что же касается «простых людей», то они не читали переводных романов, не пользовались «плодами просвещения» и не оставили «своеручных записок», в которых бы поверили бумаге свои переживания. Письма крестьян и крестьянок друг к другу— нечастая находка [93]. Но как бы ни было трудно судить о духовном мире тех, кто с утра и до вечера работал в поле, на огороде, на промыслах, тем не менее реконструкция их системы жизненных ценностей и приоритетов возможна на основании фольклорных памятников, а также некоторых делопроизводственных и упомянутых выше эпистолярных источников.
В крестьянских умонастроениях значительно сильнее, чем в менталитете дворянства, проявилось отношение к браку (замужеству в особенности) как к неизбежности («суженого на коне не объедешь»), как к ответственному действию («замуж выходи — в оба гляди»), переиначить которое практически невозможно («Женитьба есть — а раз женитьбы нет», «Подруги косу плетут на часок, а сваха на век», «Выйти замуж не напасть, каб за мужем не пропасть») [94]. Поэтому и к чувствам отношение у крестьянок было иное.
«Согласная жизнь… зависима от согласия самой пары и ласковости свекрови», — отмечали наблюдатели русского крестьянского быта Центра России в середине XIX в., добавляя при этом, что «согласие самой пары возможно только при безусловном подчинении жены мужу» [95]. В большинстве случаев так оно и было. Тем интереснее и значительнее факты, свидетельствующие о чувствах глубокой и нежной привязанности между членами семьи: супругами, родителями и детьми, старшими и младшими. Ведь именно они отчасти смягчали и облагораживали, а порой эмоционально окрашивали монотонный, нелегкий повседневный быт. Такие примеры сохранили и пословицы («Полюбится — ум отступится», «Как полюбит девка свата — никому не виновата», «Не мать велела — сама захотела») [96].
Подлинным открытием для русских дворян XVIII в. была высказанная А. Н. Радищевым мысль о том, что крестьяне одарены такими же чувствами, как прочие люди. «Ты меня восхищаешь! Ты уж любить умеешь?!» — удивленно воскликнул он, приведя рассказ одной из крестьянок о ее страсти [97]. Судебно-следственные документы XVIII в. позволяют подтвердить заключение писателя: вопрос о чувствах был весьма остр в крестьянских семьях, ранее ориентировавшихся на поговорку «стерпится — слюбится». В «расспросных речах» по поводу различных драм на семейно-бытовой почве крестьянки нередко признавались в глубоких переживаниях, заставивших их пойти на преступление моральных норм и закона: «любила», «всегда думала о нем», «радоватца желала», «духом моим с ним была» [98].
Редкие находки писем образованных крестьян того времени (как правило, сибирских) позволяют восстановить психологический микроклимат их семей, полный ласки, а не грубости, любви и согласия, а не ссор. «Премноголюбезной и предражайшей моей сожительнице, чести нашей хранительнице, здравия нашего покровительнице, общей нашей угоднице и дома нашего всечестнейшей правительнице Анне Васильевне посылаю поклон и слезное челобитие с чистосердечным к вам почтением…» Так писал в своем письме к жене, жившей в Семипалатинском уезде (1797 г.), богатый сибирский крестьянин Иван Худяков [99]. Жены отвечали отсутствующим супругам той же добротой и нежностью, признавались, что живут в разлуке с «любезными друзьями» и «прыятелями сердешными» — «в невсчастии» [100]. В своих письмах крестьяне, не знакомые с этикетными формулами письмовников, фиксировали действительные чувства, говорили, что, «не стерпя необыкновенной тоски в разлуке» с женами, думали и «помышляли» только о них [101], делились переполняющей их сердца нежностью: «Истопи мне, жена, баню и выпарь меня, малого робенка, у себя на коленях… такова болшова толстова ребенка» [102]. Эти чувства помогали жить: без взаимной доброты и привязанности, которые и женщины испытывали к своим мужьям, повседневность, наполненная тяжелым крестьянским трудом, была бы еще более нелегкой.
Разумеется, в разных семьях отношения между женами и мужьями складывались по-разному. Это утверждение верно для всех сословий тогдашнего русского общества, в том числе «благородного». Иной вопрос — о том, насколько велика была вероятность фиксации различных семейных конфликтов в документах (если, конечно, это были не судебные иски). В памятниках личного происхождения (в том числе письмах) описаний семейных конфликтов почти нет. Традиция «не выносить сора из избы» действовала сильнее формальных запретов [103]. Поэтому даже в воспоминаниях тех женщин, которые жили не в ладах со своими мужьями, редко можно найти конкретные указания на обстоятельства и мотивацию конфликтов. «Прасковья Ивановна постановила неизменным правилом не допускать до себя никаких рассуждений о своем муже», — отмечал об одной своей родственнице С. Т. Аксаков, объясняя ее скрытность в отношении жестокостей мужа [104]. И в мемуарах самих женщин подобных объяснений не найти. Даже выросшие дети, вспоминая о раздорах между родителями, подчас не могли определить их причины. «Мы часто плакали от неприятностей, происходивших между родителями… Кто из них был прав, кто виноват — в нашу юность определить не хватало разума», — вспоминал Н. И. Цылов, описывая детские впечатления начала 10-х гг. XIX в. С высоты возраста и жизненного опыта он предположил ниже, что причиной ссор и последовавшего разрыва родителей была ревность матери к отцу, который «по красоте своей и силе очень нравился женскому полу» [105].
Ревность как естественное и часто наблюдаемое чувство, как оборотная сторона страсти, вызываемой женщиной, стала все чаще становиться предметом размышлений современников, чаще всего— писателей. Ревнивые переживания, зафиксированные перепиской высших особ царского семейства [106], были очень знакомы и другим сословиям. Англичанка М. Вильмот, проживавшая в доме кнг. Е. Р. Дашковой, испытала буквально шок, когда на нее налетела «в невероятном исступлении женщина (по одежде — крепостная)», «яростно сжимая кулаки, как бы собираясь драться»: крепостной почудилось, что ее муж (тоже крепостной!) неравнодушен к заезжей гостье, и потому действовала в забытьи, будучи «возбуждена ревностью» [107]. «О ревность, ревность, порок несчастный! — восклицал некий Н. И. Цылов, ребенком настрадавшийся от сцен ревности (он называл юс "диалогами"), которые его мать устраивала отцу. — Люди женатые, будьте сниходительны друг к другу! Вы делаетесь причиной разрушения семейного счастия и погибели детей ваших» [108]. Купец Н. Вишняков, размышляя над отношениями своих родителей и называя ревность «неразлучной спутницей» любви, «отравившей» жизнь его матери, полагал, что боль и муки ревности — «плод житейских разочарований, подозрительности и недоверчивости к людям», которые были воспитаны в его отце торговой профессией [109].