Андрей Амальрик - Распутин
«Милой друг, — обращаясь к царю из тюменской больницы, выводил свои каракули Распутин. — Еще раз скажу: грозна туча над Рассеей, беда, горя много, темно и просвета нету, слес-то море и меры нет, а крови? Что скажу? Слов нету, неописуемый ужас. Знаю, все от тебя войны хотят, и верные, не зная, что ради гибели. Тяжко Божье наказанье: когда ум отымет, тут начало конца. Ты — царь, отец народа, не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот Германию победят, а Рассея? Подумать так не было от веку горшей страдальницы, вся тонет в крови, велика погибель, бес конца печаль. Григорий».
К императрице вечером пришла Вырубова с рассказом, какие она "раздирающие сцены видела на улицах при проводах женами своих мужей. Императрица, — пишет Вырубова, — мне возразила, что мобилизация касается только губерний, прилегающих к Австрии. Когда я убеждала ее в противном, она раздраженно встала и пошла в кабинет государя… Я слышала, как они около получаса громко разговаривали; потом она пришла обратно, бросилась на кушетку и, обливаясь слезами, произнесла: «Все кончено, у нас война, и я ничего об этом не знала!» Но и Вильгельм II колебался, 17(30) июля объявив мобилизацию и в тот же день отменив ее. 18(31) июля он получил телеграмму Николая II: «Мы далеки от того, чтобы желать войны. Пока будут длиться переговоры с Австрией по сербскому вопросу, мои войска не предпримут никаких вызывающих действий», — но еще до получения этой телеграммы Вильгельм II потребовал от Николая II приостановки военных приготовлений, а Австро-Венгрия объявила всеобщую мобилизацию. В полночь граф Пурталес передал русскому правительству двенадцатичасовой ультиматум: или отмена мобилизации, или война.
19 июля (1 августа) общая мобилизация была объявлена в Германии. Прикованный к постели Распутин послал из Тюмени телеграмму царю: «Верю, надеюсь на мирный покой, большое злодеяние затевают, не мы участники, знаю все наши страдания, очень трудно друг друга не видеть, окружающие в сердце тайно воспользовались, могли ли помочь». Но царю никто уже не мог помочь — тем более те, кто «тайно воспользовался» его нерешительностью, толкая его к войне. Теперь телеграмма Распутина только раздражила его, вспоминает Вырубова, «государь, уверенный в победоносном окончании войны, тогда разорвал телеграмму и с началом войны, как мне лично казалось, относился холоднее к Григорию Ефимовичу».
«Был бы я здесь, и уж не допустил бы кровопролития, — якобы говорил впоследствии Распутин. — А то тут без меня все дело смастерили всякие там Сазоновы да министры окаянные». Учитывая колебания государя, вполне возможно, что Распутин убедил бы его не слушаться Сазонова, Янушкевича и Сухомлинова и не объявлять мобилизацию, пока не будут использованы все средства решить конфликт миром. Царица придавала телеграммам Распутина такое исключительное значение, что своей рукой все их переписала.
19 июля (1 августа), в седьмом часу, германский посол граф Пурталес посетил Сазонова и трижды спросил его, согласна ли Россия отменить мобилизацию, — и трижды Сазонов отвечал: нет. Посол дрожащими руками передал ноту с объявлением войны и, отойдя к окну, схватился за голову и разрыдался. Было отчего плакать, рушился весь привычный и прочный старый порядок.
21 июля (3 августа) Германия объявила войну Франции, в ночь на 23 июля (5 августа) Англия объявила войну Германии, 24 июля (6 августа) Австро-Венгрия объявила войну России. В больничной постели Распутин нацарапал своим корявым почерком на только что сделанной с него фотографии: «Что завтре? Ты наш руководитель, Боже. Сколько в жизни путей тернистых».
Вступая на очень тернистый путь, Россия тем не менее была охвачена эйфорией, как бы оправдав надежды царя на пробуждение монархических и националистических чувств. Казалось, наступил решающий час в тысячелетней борьбе славян с германцами. 20 июля (2 августа) сотни тысяч манифестантов заполнили улицы Петербурга, после молебна государь и государыня вышли на балкон Зимнего дворца, под громовое «ура» толпа опустилась на колени — от волнения царь не мог говорить: вот наконец сбылась мечта о единстве царя и его доброго народа.
26 июля (7 августа) Государственная Дума и Государственный Совет в однодневном заседании вотировали военные ассигнования — только маленькая большевистская фракция выступила с антивоенной декларацией. В тот же день в Николаевском зале Зимнего дворца государь принял членов обеих палат — как не похож был этот прием на первый, в 1906 году. «Тот огромный подъем патриотических чувств, любви к родине и преданности к престолу, который, как ураган, пронесся по всей земле нашей, служит в моих глазах — и, думаю, в ваших — ручательством в том, что наша великая матушка Россия доведет ниспосланную Богом войну до желаемого конца», — говорил Николай II и кончил словами уверенности, «что все, начиная с меня, исполнят свой долг до конца. Велик Бог земли русской!».
Те же чувства увлекали и культурную элиту русского общества. Война, по мысли Сергея Булгакова, должна была привести к «возрождению религиозно-трагического восприятия мира» и созданию «универсальной теократии», «тысячелетнего царства святых на земле». Евгений Трубецкой мотивировал необходимость завоевания Константинополя с храмом Св. Софии тем, что «в образе Софии наше религиозное благочестие видит… грядущий мир, каким он должен быть увековечен в Боге». Один из представителей этого «религиозного благочестия» архиепископ Волынский Антоний спокойнее смотрел на это, считая, что Константинополь «русским все равно не отдадут англичане — да и лучше, чтобы не отдавали, ибо что хорошего обращать Св. град тот во второй Петербург».
Глава XVII
Если даже левые выступили за войну, трудно было ждать открытой оппозиции справа. Мещерский умер, полуослепший Дурново затих, Распутин, вернувшись в Петербург 29 августа, говорил осторожно, что раз уж война началась, надо воевать. Однако был человек, который буквально на каждом углу громко повторял, что война — страшная глупость и ее необходимо как можно скорее кончать миром.
В начале сентября, почти в одно время с Распутиным, граф Витте — через Францию, Италию и Турцию — вернулся в Россию, сопровождаемый негласным надзором русской политической полиции. «Я бы уцепился за штаны кайзера, но войны не допустил!» — сказал он своему бывшему секретарю Колышко, сожалея, что не был назначен послом в Берлин. Барку он говорил, что единственное спасение — это, «воспользовавшись нынешними кратковременными успехами, заключить мир с Германией и Австро-Венгрией… хотя бы на нашем фронте». Не оставлял он прямого языка и со своими противниками.
«Эта война — сумасшествие, — говорил он французскому послу Морису Палеологу. — Осторожность царя превозмогли глупые и близорукие политиканы. Война может иметь лишь ужасные результаты для России. Только Англия и Франция могут надеяться получить какие-то выгоды от победы… Наш престиж на Балканах, наш благочестивый долг защищать наших братьев, наша историческая священная миссия на Востоке?!… Предоставим сербов наказанию, которое они заслужили… Что мы надеемся получить? Увеличение территории? Боже! Разве империя его величества уже не достаточно велика?… Мало того, если мы аннексируем прусскую и австрийскую части Польши, мы потеряем всю русскую… Как только Польша восстановит свое единство… она потребует и получит полную независимость. Константинополь, крест на Святой Софии, Босфор, Дарданеллы? Смешно даже говорить об этом! И даже если мы представим себе полную победу… это значит не только конец германского доминирования, но провозглашение республик в Центральной Европе. Это значит одновременно конец царизма! Я уж предпочитаю не говорить о том, что с нами случится в случае поражения!»
Палеолог сказал Сазонову, что царь должен остановить Витте. Сазонов предложил Палеологу самому поговорить об этом с царем, но тот не решился. Английский посол Джордж Бьюкенен в конце декабря произнес речь с нападками на неназванных «германофилов», но когда Витте послал к нему одного из журналистов с вопросом, его ли он имеет в виду, Бьюкенен уклонился от прямого ответа.
Витте не только говорил. С ноября 1914 года он через Стокгольм находился в переписке с Робертом Мендельсоном-Бартольди, главой немецкого банка «Мендельсон и К°», который уже более ста лет обслуживал русские интересы и куда Витте депонировал полученные от царя в 1912 году двести тысяч. С началом войны вклад был заморожен, и теперь Витте сообщил, что «принято решение» просить его быть членом русской делегации на мирной конференции после войны, и потому он хотел бы «прояснить» отношения с банком — он просил о переводе денег в Швейцарию, Данию или Швецию на имя его жены; Мендельсон отвечал, что лучше сделать перевод на какое-либо доверенное лицо из нейтральной страны.