Сергей Беляков - Гумилёв сын Гумилёва
Старость, усталость немцев проявились и в годы войны: немцы безынициативны, скованны, задавлены привычкой к «порядку». Гумилев пишет о духовной и физической (!) неполноценности немцев и вообще европейцев. Европейская «феодально-буржуазная» культура разлагается повсюду от Гибралтара до Вислы: «Кровь остывает в жилах».
Гумилев сравнивает Германию с огромным и величественным дубом, который, однако, можно легко срубить, потому что ствол его сгнил. А Россию Гумилев уподобил молодой ели: «Долго будет она еще расти, до тех пор, пока ее зеленая вершина не поднимется выше леса, как несокрушимая башня».
Германия весной-летом 1945-го представляла превосходный материал для ученого, занятого исследованием исторических законов. Немцы, последние пассионарии Европы, проиграли войну, но поражение не изменило спокойного течения жизни тех городов, что не были разрушены авиацией союзников или уличными боями с русскими штурмовыми отрядами. Гумилев смотрел на Германию и немцев глазами читателя «Заката Европы», но вот о Елене Ржевской этого не скажешь; тем интереснее сопоставить их впечатления.
Елена Ржевская, как и Гумилев, несколько месяцев наблюдала послевоенную жизнь пригородов Берлина и была потрясена, когда увидела… немецких лошадей: «Мы знали про лошадей, что они тянут артиллерию или скачут со связным в седле, что они пали в бою или съедены. Для других нужд их не стало давно. А эти черные, лоснящиеся, сытые кони в торжественной траурной попоне и с пушистой кисточкой над холкой, с черным кучером в цилиндре, сидевшим на передке застекленного, лакированного катафалка, были блюстителями величавости и таинств смерти. Той смерти, что называется "своей". Не в бою, не от ран или мук плена – почивший "своей смертью", той, случавшейся так давно, что мы в войну забыли, что она и бывает…»
Гумилев познакомился и разговорился с двумя немцами, историком и физиком. Историку Гумилев доказывал справедливость и целесообразность советской оккупации Бранденбурга («Бранного бора лютичей»). Физику рассказывал о своей жизни на севере Сибири. Когда тот сравнил Гумилева с героями Джека Лондона, возмущенный Лев Николаевич воскликнул: «Alaska ist Kurort!»
Оба эпизода очень интересны. Где он встретил физика? Где – историка? Как разговорился с ними? На каком языке общались, ведь Гумилев очень плохо знал немецкий. Возможно, они говорили по-французски, добавляя некоторые немецкие слова и обороты речи. Много лет спустя он говорил, что с немецкими коллегами общается на французском. К сожалению, рассказы Гумилева о беседах с немецкими учеными слишком кратки, а других источников нет.
Весна в Центральной Европе была настолько теплой, что уже в апреле – мае многие солдаты предпочитали спать прямо на траве, хотя ночлег под крышей был обеспечен всем желающим – кто бы посмел не пустить советского солдата на постой в уютный, увитый виноградником коттедж? Да и многие дома по прежнему стояли пустыми: хозяева убежали на запад. По ночам Гумилев слушал пение немецкого соловья, в свободное время декламировал на берегу Одера стихи Виктора Гюго, разумеется, по-французски.[23]
Несколько месяцев, между победой и демобилизацией, Гумилев очень скучал. Свободное от боевой и политической подготовки время солдаты посвящали обычному досугу: играли в карты или писали письма домой. «Читать нечего, говорить не о чем», — жаловался он в письме к Эмме Герштейн. «Придется служить и ждать, когда нас в конце концов отпустят», — писал Гумилев Ольге Высотской.
В сентябре 1945-го Гумилев начал читать советским офицерам лекции: «3 часа в неделю я обучаю любознательных офицеров истории и литературе, а прочее время они обучают меня, кажется, с равным неуспехом», — писал он в сентябре 1945-го Эмме Герштейн.
Содержание лекций неизвестно. Но, вероятно, для Гумилева фронтовой опыт не прошел зря. Его лекции в институте экономической географии, посвященные головоломным вопросам этнологии, древней и средневековой истории, будут понятны даже неподготовленным слушателям. Тогда, на фронте, Гумилев мог вновь, как и в лагере, вести разговор о научных проблемах на языке, доступном аудитории, что-то вроде этого: «Когда викинги поднялись по Сене, они хотели разорить одну укрепленную деревню, называвшуюся Париж. Там сидел граф Эд. <…>
Ну, все французы… тихие, спокойные, вежливые – они кричали, что у них миокардит, что они не могут идти на стены.
Он собрал кучку своих отпетых ребят и сказал: "Выгоняй их всех! Бей по морде, но чтоб вышел на стены! И чтоб защищался, сукин сын! К нам придет король – Карл Толстый, потомок Карла Великого! Он – нас спасет!" Тот пришел, посмотрел на этих викингов, испугался и – смылся. Так что вы думаете? — Париж устоял!»
Напоследок Гумилеву, как самому грамотному и культурному солдату, поручили описать боевой путь части, что он и сделал, получив в качестве награды новое обмундирование и освобождение от нарядов до самой демобилизации.
Из дневника Пунина мы знаем, что Лев Гумилев вернулся в Ленинград, на «дорогие берега Фонтанки», поздним вечером 14 ноября 1945 года.
Часть V
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЛЕНИНГРАД
Ахматова встретила сына радостно, они беседовали целую ночь. Ахматова читала Гумилеву свои новые стихи и «Поэму без героя».
«Оживление наступило в доме Ахматовой – ненадолго, — когда вернулся с войны, из Берлина, ее сын Лев Николаевич Гумилев. Однажды Анна Андреевна открыла мне дверь в дорогом японском халате с драконом. Она сказала: "Вот, сын подарил. Из Германии привез"», — вспоминала Наталья Роскина.
И вновь Гумилев поселился в Фонтанном доме, но уже не приживальщиком. В блокаду погибла семья Смирновых. Теперь четырехкомнатная квартира была поровну разделена между Ахматовой и Пуниными. Анна Андреевна получила ордер на две комнаты, одна из них предназначалась для вернувшегося с фронта Левы. Это была невиданная роскошь! В тридцать три года у него появилась собственное пристанище! Сохранилось даже описание этой комнаты: «У окна – два небольших стола, поставленные перпендикулярно друг к другу, на стене полочка только с нужными для работы книгами, в глубине комнаты кровать с иконкой в изголовье».
Ахматова была тогда в чести. 8 марта 1942 года ее «Мужество» напечатала «Правда». Ахматова в «Правде»! Такие публикации меняли жизнь литератора. Ахматову вновь начали печатать литературные журналы, она снова получала персональную пен сию – 400 рублей, еще 200 рублей ей выделяли на такси. У Ахматовой был допуск в закрытый распределитель. Летом она лечилась в лучшем кардиологическом санатории. Все эти привилегии полагались лишь избранным членам Союза писателей, но Ахматова давно уже была на особом положении. Не зря же ее в 1941-м эвакуировали из блокадного Ленинграда специальным самолетом, который охраняли истребители. Пунину же, к примеру, с дочерью и маленькой внучкой пришлось эвакуироваться обычным путем – по льду Ладожского озера, под бомбежками. Их грузовик передними колесами попал в полынью, вся семья еле спаслась.
Ахматову признали большим поэтом, быть может, живым классиком не только тысячи интеллигентных читателей, но и большие литературные начальники, лауреаты Сталинской премии – Твардовский и Симонов, Федин и Сурков. В апреле 1946-го Ахматовой устроили овацию в Колонном зале Дома союзов.
Несмотря на все эти привилегии, квартира Ахматовой и Гумилева удивляла бедностью не только Исайю Берлина, привыкшего к совершенно иным стандартам жизни, но даже Наталью Рос кину, семнадцатилетнюю московскую студентку: «Жила Ахматова тогда – даже не скажешь: бедно. Бедность – это мало чего-то, то есть что-то, у нее же не было ничего. В пустой комнате стояли небольшое старое бюро и железная кровать, покрытая плохим одеялом. Видно было, что кровать жесткая, одеяло холодное. <…> Ахматова предложила мне сесть на единственный стул».
Первые послевоенные годы сохранялась карточная система, по карточкам распределялось все продовольствие: хлеб, мясо, сахар, жиры. Карточки можно было отоварить только в строго определенных магазинах – по месту жительства. Все завидовали счастливчикам, прикрепленным к Елисеевскому. Жителям Фонтанного дома не повезло, они почему-то отоваривали карточки за Финляндским вокзалом.[24]
А ведь надо было не только есть-пить, но и одеваться. Гумилев приехал в Ленинград в новенькой шинели и гимнастерке. В принципе он мог бы еще несколько лет их носить. Но никто из друзей Гумилева не вспоминает о его шинели, гимнастерке или сапогах. Зато после войны у Гумилева впервые появился настоящий мужской костюм. Где же он купил пиджак и брюки, где продал форму? Ну конечно же, на легендарной ленинградской барахолке:
«Барахолка помещалась на Обводном канале. <…> Нигде, и до и после, ни на одном базаре не видал я такого выбора. Ни на блошином рынке Парижа, ни на знаменитых базарах Востока, ни в послевоенной Германии, где хватало всякой всячины. <…> На Обводном торговали солдаты, вдовы, демобилизованные офицеры. <…> Барахолка выигрывала тем, что деньги получить можно было сразу. Не надо паспорта, ни процентов продавцам.