Михаэль Вик - Закат над Кенигсбергом
Вскоре в Кенигсберге, как повсюду в России, появился так называемый черный рынок. Сперва тайком, ютясь то тут, то там, затем — официально и в установленных местах. Черный рынок есть жизненный нерв всякого вынужденного сообщества и зародыш всякой экономики. Здесь торгуют и меняются, получают информацию и извлекают выгоду. Товар за товар, товар за деньги, деньги за товар. Эта основа основ любой формы экономических отношений очень скоро стала для многих единственным шансом выжить. И именно здесь русские патрули подвергали немцев арестам и притеснениям. Русские называли рыночных торговцев спекулянтами и отнимали у них выменянные продукты, поэтому требовалась величайшая ловкость, чтобы прибыльно вести дела прямо за спиной у милиции. Это, однако, совсем неплохо удавалось кенигсбержцам, которые становились все более предприимчивыми, так что с появлением черного рынка первые проблески надежды озарили темный горизонт будущего.
Наведя справки об оставшихся в живых евреях, я выяснил, что большинство из них погибло в последние часы штурма в результате мощного взрыва, оставившего на Штайндамме, на месте фабрики «Гамм и сын», одну гигантскую воронку — самую большую, которую я когда-либо видел. По-видимому, на нижнем этаже фабрики взорвались артиллерийские снаряды и погибли все: остававшиеся евреи, французские военнопленные, русские девушки и немецкий персонал. То обстоятельство, что днем раньше русские взяли Хуфен, спасло нам с мамой жизнь.
Мне рассказали, что господин Вайнберг был расстрелян русскими. Концертмейстер Хеверс погиб в последние часы штурма. Зато я встретил парня из еврейской школы, немного старше меня — Олафа Бенхайма, который со своим отцом пережил и британскую бомбардировку, и штурм города русскими. С Олафом мы потом несколько раз забирались в квартиры, где жили русские, и воровали у них продукты. Его ожидала трагическая кончина. Год спустя к заботам о пропитании прибавились заботы о топливе. Выдалась на редкость суровая зима — я еще расскажу об этом подробнее, и однажды ко мне пришел в состоянии крайнего отчаяния его отец и рассказал, что они с Олафом сегодня занимались поиском дров и наткнулись на домик, в котором сохранилась потолочная балка. Олаф собирался выбить ее топором, но дом обрушился на него. Испуганный отец пытался разгрести обломки, из-под которых доносилось: «Папа, помоги! Папа, помоги!», но не хватало сил, чтобы сдвинуть тяжелый кусок стены, и он бросился за подмогой, которую в такие моменты редко удается найти сразу. Когда Олафа наконец откопали, он был мертв. На ручной тележке отец отвез тело сына домой, совершил обряд по еврейскому обычаю, а потом мы вдвоем его очень скромно похоронили. Я еще долго вспоминал горе отчаявшегося отца и всю эту историю. Позже я встретил Бенхайма-старшего в Лондоне: он производил впечатление человека совершенно потерянного. Именно после смерти Олафа и еще раз, спустя многие годы, после мучительной кончины мамы от рака костей, я особенно сильно восставал против Бога, и здесь я хочу повторить то, что сказал в конце первой главы: среди допускаемых им несправедливостей самой большой я считаю неравную по тяжести смерть.
В живых остались еще два еврея: дантист Леви и некий господин Принц. Обоих я потерял из виду. Принц был схвачен милицией во время попытки добыть продукты и приговорен к длительному сроку принудительных работ. Подобные приговоры были равносильны смертным, ибо после всего перенесенного вряд ли кто-то был способен выдержать и год русской каторги. Его постигла судьба, которая могла постичь каждого, кто был бы застигнут при совершении какого-нибудь противоправного деяния, причем минимальный срок тогда составлял семь лет, и его давали уже за кражу сигарет. Но почти все умерли бы с голоду, если бы не нарушали закон. И в этой изматывающей обстановке мы жили годами.
Оглядываясь назад, понимаю, что все эти люди были последними членами кенигсбергской еврейской общины, по крайней мере последними из тех, кто не выехал до 1941 года. С появления двух евреев — они были врачи — началась в 1540 году жизнь этой общины, и эвакуацией в апреле 1948 года двух евреев ее 408-летняя ее история завершилась, по-видимому, навсегда. О ее истории «Encyclopaedia Judaica» сообщает:
В сколько-нибудь значительном количестве евреи начинают селиться здесь лишь со второй половины XVII века, когда еврейские купцы из Литвы и Польши стали посещать кенигсбергские ярмарки. С 1680 года им на время проведения ярмарок разрешалось открывать свою молельню. В 1716 году в городе жило уже тридцать восемь еврейских семей, и в 1756 году, когда число евреев выросло до трехсот человек, построили первую синагогу. Затем поток эмигрантов из России увеличивал количество кенигсебргских евреев: в 1817 году их было 1027 человек, в 1880 — 5082 (3,6 процента населения), в 1925 — 4049 человек. С этого времени число их постоянно сокращалось, и в 1933 году в Кенигсберге насчитывалось 3200 евреев, что составляло один процент населения города.
Подобно Берлину, Кенигсберг был центром Просвещения, и образованные еврейские семьи получали доступ в «общество» христиан. Уже в 1712 году евреи начинают получать университетское образование, преимущественно медицинское, и одним из таких был Маркус Герц. Были евреи и среди учеников Канта, и в 1783 году, под влиянием Моисея Мендельсона, Исаак Абрахам вместе с Эйхелем и Менделем Бреслау организовали Общество поддержки еврейского языка. Они выпускали еврейский журнал «На-Meassef». Преподавание религии в школе первым начал Исаак Ашер Франкольм, сторонник реформ. Однако он столкнулся с неприятностями: ортодоксальное большинство воспротивилось введению церемонии конфирмации для мальчиков и девочек и запретило открытие училища. После этого Франкольм уехал в Бреслау, а его дело постарался продолжить Иосиф Левин Заальшютц. Он даже преподавал в 1847 году древнееврейский в Кенигсбергском университете, но, как еврей, не мог получить звания профессора. Столь же деятельным был в это время и радикальный политик Иоганн Якоби, отстаивавший в меморандуме 1847 года еврейскую эмансипацию. С 1830 по 1865 год раввином был Якоб Мекленбург. После него эту должность с 1865 по 1896 год занимал Исаак Бамбергер.
Важным для кенигсбергской общины явился период с 1897 по 1920 год. Духовное руководство взял на себя Герман Фогельштайн, один из виднейших представителей немецкого либерального еврейства. (Не менее значительны были заслуги кантора Эдуарда Бирнбаума (1855–1920). Его исследования еврейской музыки периода итальянского Ренессанса положены в основу кенигсбергской синагогальной музыки.) Его современник Феликс Перлес удостоился в 1924 году звания почетного профессора. Он преподавал арамейскую и современную еврейскую литературу. В XX веке обратили на себя внимание такие выдающиеся врачи, как Людвиг Лихтхайм, Юлиус Шрайбер, Макс Яффе и Альфред Эллингер. В 1925 году в Кенигсберге имелось пять синагог и несколько социальных учреждений. Среди изгнанных нацистами в 1933 году профессоров были Фрида Райхман и Вилли Вольфляйн.
Можно вообразить, какая богатая событиями жизнь скрывается за скупыми строчками этого некролога по религиозной общине. Но невозможно представить себе глубину разочарования тех, кто со времени эмансипации надеялся и верил, что, благодаря заслугам и патриотизму (велико было число и значителен процент евреев, участвовавших в первой мировой войне), удастся добиться признания или хотя бы терпимости со стороны христианского окружения.
Теперь иногда подвальные перекрытия не выдерживали тяжести битого кирпича и обломков зданий и неожиданно обрушивались. Так, одиннадцатилетний мальчик, вернувшись домой, обнаружил, что его мать и четверо сестер и братьев похоронены под обломками рухнувшего подвала. Это история тронула даже нас, привыкших к страданиям и отупевших от них. Никто уже не чувствовал себя в безопасности, находясь в жилищах, доступных для большинства. А русские лишь в отдельных случаях разрешали своей немецкой прислуге жить в их домах. Двумя годами позже нам удалось попасть в число этих счастливцев. В одной из следующих глав я расскажу о нашей жизни в русском доме на Бетховен-штрассе.
Пожалуй, знаменательной для нашей безнадежной ситуации была история госпожи Б., перебивавшейся пением и игрой на фортепьяно. Она подверглась насилию, как и другие женщины, забеременела и родила, но никакой помощи ни от кого не получила, и ребенок от недоедания умер.
Упорно держался слух, что в Пиллау стоят корабли, предназначенные для переправки немецкого гражданского населения в «рейх». Были ли это только мечты, отголоски заключительной фазы войны, никто не знал, и однажды я отправился туда, чтобы проверить слухи. Далеко мне уйти не удалось, слишком уж сильны были муки голода, и в какой-то деревне меня, совершенно изможденного, приютила женщина с шестилетним ребенком. Я получал тарелку горохового супа, присматривая за ребенком, пока она днем работала на солдатской кухне у русских. Вечером она баррикадировала входные двери и окна мебелью и досками. Из вечера в вечер повторялось одно и то же: громкий стук, крики и ругань. Кажется, она впускала только определенных русских и с их помощью успешно держала на расстоянии остальных. Днем мы ходили с ее мальчиком побираться, останавливаясь у заборов и дверей, за которыми жили русские. Остатки своей трапезы они выливали в подставленные детские миски, но случалось увидеть и другое: оставшийся суп демонстративно выплескивался на землю под ноги голодающих детей — картина, приводившая в содрогание.