Рокуэлл Кент - Гренландский дневник
Я заметал, что гренландцы могут терпеть лишения, не чувствуя себя несчастными. Им может быть так холодно, что они почти замерзают, но так как могло бы быть еще холоднее, то они не жалуются. Я отлично знал, что мог бы оставить Полину спать ничем не покрытую на сырых, твердых досках в этом промерзшем доме и она сказала бы «аюнгилак». Я также знал, что мог бы из благородной вежливости отдать ей свой спальный мешок и с христианским терпением, изнемогая от сна, шагать всю ночь взад и вперед по тесной комнатке. Я не сделал ни того, ни другого. Мой спальный мешок из оленьих шкур был просторен, слишком просторен, чтобы одному в нем было тепло. Мешок, подумал я, если мы в него втиснемся, как раз годится для двоих.
— Аюнгилак, — сказала Полина, когда я стал расстилать мешок, и, следуя моему примеру, разделась догола. Не осталось свободных и четверти дюйма, когда в мешок, рядом со мной, пролезла она — бедная, маленькая, холодная как лед, ни на что не жалующаяся эскимосочка! Она почти окоченела от холода! Затем понемногу в нас, лежавших рядом, тесно охваченных густым, мягким оленьим мехом, проникло восхитительное тепло, а вместе с ним сознание близости другого человеческого существа и забвение всего мира за пределами мешка.
Дни протекали без всяких событий; было тепло и ясно. Над нами темно-синий высокий свод. Перед нами — близкие заснеженные стены гор или отдаленные вершины и хребты по ту сторону покрытой снегом морской равнины. Позади на фоне пурпурного неба высоко вздымалась вершина кафедральной массы горы Каррат, а за ней — морщинистые хребты Кекертарссуака и главный остров. Ходить по глубокому плотному снегу было трудно.
У нас побывал гость, некто Абрахам, принесший мне письмо от Саламины. Но из этого письма мы узнали мало, так как ни Абрахам, ни Полина читать не умели. Зато Абрахам принес мне двух куропаточек. Из них мы приготовили роскошный обед. Жили мы очень скромно. Наш запас провизии был сделан в расчете на одного едока, а керосина было так мало, что мы пользовались примусом лишь в крайних случаях.
Дни стали длинными. Мы подымались с рассветом и ложились, когда стемнеет. Весь день я работал. И вышло так, что за день до того, как было назначено вернуться Давиду, все мои полотна кончились. У меня было еще дело в Нугатсиаке, и я решил вернуться туда.
Снег и снежная каша лежали таким глубоким и мягким пластом, что, казалось, нечего было и думать идти пешком в Нугатсиак. Но после холодной ночи вдруг все изменилось. Санный след затвердел. Полина охотно согласилась отправиться рано утром в Нугатсиак, чтобы прислать оттуда сани за мной и моими картинами, а я бы пока еще несколько часов поработал.
Упряжка пришла за мной в полдень без всяких приключений. Мы помчались галопом в Нугатсиак.
Петер Оттисен из Нугатсиака — темнолицый маленький старик. Характерные, ничем не «разбавленные» черты его расы наложили отпечаток на его облик. Память его хранит рассказы, песни и обычаи эскимосов. Когда я поручил помощнику пастора из Нугатсиака Беньямину собрать старые песни, он обратился к Петеру Оттисену.
— Вот все, что я смог у него получить, — сказал Беньямин, показывая мне маленькую исписанную тетрадь. — И я хорошо заплатил ему.
Но однажды Саламина получила письмо. "Скажи Кинте, — было написано в нем, — что, когда я спел помощнику пастора несколько песен, он сказал мне, чтобы я перестал петь. Он не дал мне петь дальше и сказал, чтобы я уходил. Если Кинте приедет в дом Эскиаса, я спою все песни, а Эскиас может их записать. Он может записать и музыку". Письмо было подписано: "Петер Оттисен".
Эскиас во всех отношениях выдающийся человек. Он образован, умен, хороший охотник и добытчик; у него приятные манеры и доброе сердце. У него экономная и прилежная жена, к которой он обращается за советом во всех важных делах. Дети у них чистые, дом большой, светлый, всегда убранный, через несколько окон вливается солнечный свет. И Эскиас играет на скрипке.
Вечером, в день моего возвращения в Нугатсиак, мы встретились с Петером Оттисеном в доме Эскиаса. Началась самая нескладная, какая только когда-либо производилась, требовавшая огромного труда запись старинных мелодий. У меня была флейта, у Эскиаса скрипка. Старый Петер пел вдохновенно, тихо, но так, как будто все мы участвовали в гонке, в которой он обгонял нас. Скрипка, настроенная в лад с флейтой, сразу же сползала на старую настройку. Голос Петера тоже менял тональность. И это создавало трудности. Но самым утомительным оказалось то, что, пытаясь уловить отдельную ноту или фразу, встречающуюся в конце песни, мы должны были терпеть беспрестанное повторение всей песни с самого начала; Петер не в состоянии был пропеть отдельно какую-нибудь строку. Затем, когда повторяли как будто совсем хорошо записанную вещь, Петер варьировал мелодию, и вся проделанная нами работа шла насмарку. Наконец, мы пришли к тому, что бульшую часть записи стал выполнять Эскиас, а я ограничился проверкой написанного им и вносил поправки и дополнения. Мы прекратили работу в половине первого ночи, записав всего три песни. (…)
Давид приехал около десяти. Когда он уезжал, я велел ему захватить сюда снегоступы и подполозки для саней. Они оказались абсолютно необходимыми, потому что без них сани погружались в толстый, покрывшийся коркой слой снега по самый настил. На подполозках сани шли довольно быстро, хотя собаки глубоко зарывались в снег. До Игдлорссуита мы доехали за шесть часов.
Когда я находился в Нугатсиаке и Каррате, в Уманакском заливе дули сильные ветры. Лед опять погнало в открытое море. Эдвард Нильсен и еще один молодой человек из Игдлорссуита охотились с собаками к юго-западу от поселка. Льдина, на которой они находились, оторвалась и поплыла. Эдвард, бросив своих собак, добрался до неподвижного льда; другого человека потащило в сторону открытого моря, на такой маленькой льдине, что волны перекатывались через нее. Его спасли Мартин и Хендрик, добравшиеся к нему на каяке. Он потерял своих собак.
Через пять дней (сегодня 25 марта, страстная пятница) Давид и я на пятнадцати собаках выедем в Уманак. Давид возьмет каяк Кнуда. Мы отправимся через Кангердлуарссук-фьорд к границе льда. Там я устрою себе стоянку, а Давид поедет дальше на каяке в Увкусигссат доставать умиак, чтобы перевезти на тот берег меня, собак и сани. (…)
* * *
Жена Стьернебо остается добродетельной от страха, и зависть к недобродетельным озлобляет ее. Разумом она ребенок, но ребенок зловредный, лживый, плаксивый, избалованный, который, не имея возможности достигнуть умственной зрелости, быстро вырождается, перейдя к злобной преждевременной старости. Когда видишь, как она носится по поселку в неистовых мелких хлопотах по украшению своей персоны, то начинаешь думать, что она не в своем уме. Тут маленький кусочек кожаной узорной работы, там полоска вышивки, лыжи, камики, шитье — Анина бегает из дома в дом, где за маленькую плату выполняют мелкую работу, чтобы принарядить ее. И когда наконец жена управляющего появляется, покрытая пасхальными украшениями, и, отставив руки далеко от корпуса, придерживая на месте напульсники, вся охваченная желанием показать себя маленькому мирку, торопливо, чуть ли не бегом, шагает, наклонясь вперед и глядя вниз, чтобы видеть себя, мало на кого это производит хотя бы малейшее впечатление. У мужчин появляется скучающий вид, и они уходят, а когда один из них — Анина проходила мимо — предложил Расмусу крону, чтобы он соблазнил ее, великий Расмус [51] сплюнул. (…)
* * *
8 апреля. Остров Сатут. Тихо, морозит, повсюду образуется лед.
* * *
9 апреля. Сатут. Погода, которой я опасался и в наступлении которой был почти уверен, действительно наступила. Хорошие дни не могли продержаться до начала моей поездки и во время нее. И конечно же, 27 марта, за два дня до намеченного дня отъезда, надвинулся и окутал нас холодный мокрый туман.
Напряженность ли атмосферы последних дней заставила Саламину довести меня до исступления, или это была простая случайность, но между нами разыгралась домашняя драма, вынудившая меня наконец уйти ночевать на церковный чердак. В Игдлорссуите было много приезжих, несколько человек остановилось у Рудольфа, и Саламина попросилась ночевать ко мне в дом. Это само по себе было бы неважно, но вечером мне хотелось побыть одному и писать, Саламина же упорно сидела дома и сохраняла такое агрессивное молчание, что даже перепалка была бы менее раздражающей. Если я в знак протеста откладывал работу и выходил, Саламина шла за мной. Если я возвращался, возвращалась и она. Расхаживая в отчаяний взад-вперед по берегу, я встретил маленькую девушку из Ингии и остановился покурить с ней. Вдруг неведомо откуда появилась Саламина и устроила мне сцену ревности. Я направился в дом, взял свой спальный мешок и отнес его на чердак церкви. Там было сыро и холодно, но я разостлал постель и заполз в нее. "Она меня и здесь найдет!" — подумал я. Так и вышло. Только я начал задремывать, как Саламина поднялась по лестнице. Она стала упрекать меня, жаловаться. И это длилось целый час. Моей единственной защитой были мрак спального мешка и молчание. Наконец она покинула чердак.