Генрик Сенкевич - На маяке
Не сознавая, что делает, он отдал весь свой ужин птицам, которые с криком накинулись на еду, а сам опять взялся за книгу. Солнце уже проплыло над садами и девственными лесами Панамы и, медленно опустившись за перешеек, клонилось к другому океану, но и Атлантический еще сверкал, играя яркими красками; было совсем светло, и Скавинский продолжал читать:
Позволь душе моей перелететь отсюда
К лесам задумчивым, к зеленым луговинам...
Внезапно наступившие сумерки стерли буквы на белой странице. Старик откинул голову и, прислонясь к скале, закрыл глаза. И тогда та, чей "чудотворный лик сияет в Острой Браме", перенесла его душу "к лесам задумчивым, к зеленым луговинам". В небе еще пламенели багряные и золотые полосы, и, озаренный их светом, он унесся в родные поля. В ушах его зашумели сосновые леса, зажурчали родные реки. Он видит все, как было. Все спрашивает его: "Ты помнишь?" О да, он помнит! Да он и видит - широкие поля, межи, луга, леса и деревушки. Уже ночь. Обычно в эту пору его маяк уже освещал морскую пучину - но теперь Скавинский в родной деревне. Опустив голову на грудь, старик спит. Перед глазами его быстро и беспорядочно проносятся образы прошлого. Он не видит родного дома - его уничтожила война, не видит ни отца, ни матери, потому что они умерли, когда он был ребенком, но вот его деревня - кажется, он только вчера ее покинул: ряд изб, огни в окнах, плотина, мельница, два пруда, в которых всю ночь напролет квакают лягушки... Однажды ночью он в своей деревне стоял на дозоре; теперь воспоминание об этой ночи внезапно встает перед ним в веренице видений. Он снова улан и стоит на часах; вдали светится корчма ярко горящими глазами, и шумит, и поет, и гудит в ночной тишине - топот, звуки скрипок и контрабаса, крики: "У-га! У-га!" Это уланы пляшут, высекая подковами огонь, а ему одному на коне так скучно. Часы лениво тянутся, наконец свет гаснет, куда ни кинешь взгляд - туман, густой туман: видно, это с лугов поднимаются испарения, застилая весь мир белой пеленой. Будто океан. Но нет, это луга: скоро в темноте затрещит дергач, и закричит выпь в камышах. Ночь тиха и прохладна, настоящая польская ночь! Вдалеке без ветра шумит сосновый бор... словно море. Вскоре на востоке покажется светлая полоса, вот уже и петухи поют за плетнями, перекликаются друг с дружкой из хаты в хату. А вот журавли кричат в вышине Улан чувствует себя бодрым и здоровым. Что это товарищи говорили о завтрашней битве? Ну что ж! И он пойдет, как пойдут с боевыми криками другие, в плеске знамен. Молодая кровь играет в жилах, хоть ее холодит ночной ветер. Но вот и рассвет, уже рассвет! Ночь бледнеет; из мрака мало-помалу выступают леса, ряды изб, мельница, тополя. Журавли колодцев скрипят, как жестяной флажок на маяке. Как прекрасна эта любимая земля в розовом сиянии зари! О родная, родная!
Тише! Бдительный часовой слышит, как кто-то приближается. Наверно, идут проверять посты.
Вдруг над Скавинским раздается чей-то голос:
- Эй, старик! Вставайте. Что это с вами?
Старик открывает глаза и с удивлением смотрит: над ним склонился какой-то человек. Обрывки сновидений борются в нем с действительностью. Наконец, видения бледнеют и исчезают. Пред ним стоит портовый стражник Джонс.
- Что с вами? - спрашивает Джонс. - Вы больны?
- Нет.
- Вы не зажгли фонарь и будете отстранены от должности. Судно из Сан-Жеромо село на мель; к счастью, никто не утонул, а то бы вас отдали под суд. Садитесь со мной в лодку, остальное узнаете в консульстве.
Старик побледнел: действительно, в эту ночь он не зажег фонаря.
Спустя несколько дней Скавинский был уже на палубе парохода, направлявшегося из Аспинваля в Нью-Йорк. Бедняга потерял место. Снова ему предстояли скитания, снова ветер сорвал этот лист, чтобы вволю натешиться над ним, гоня неведомо куда - по морям и материкам. За эти несколько дней он сразу осунулся и сгорбился, только глаза его ярко блестели.
В новый жизненный путь Скавинский нес на груди свою книгу и время от времени прижимал ее рукой, как бы опасаясь, чтобы и она у него не пропала.
1880