Анатолий Елкин - Арбатская повесть
Мы сами подчас не понимаем, чем стал в жизни каждого из нас Пушкин. Удивительно неожиданной была реакция читателей на публикации И. Ободовской и М. Дементьева неизвестных ранее писем Натали. Номера журналов с этими материалами мгновенно стали библиографической редкостью. А ярче других, быть может, выразил настроение и чувства людей человек совсем не сентиментальный — старый чекист Александр Александрович Лукин (о нем рассказ еще впереди):
— Прочел письма Гончаровой — как тяжелый камень, что всю жизнь на сердце давил, снял… Удивительное дело — стало как-то легче жить. Счастливее, что ли… Вроде бы — что она нам, Натали… Не признавались себе в этом, а за Пушкина переживали…
И — снова Натали. Строки эти Юлии Друниной («Наш современник», 1974, № 11) — не об «исторической личности». Они — как защита памяти современницы поэтессы, боевой подруги своей по тяжкому недавнему военному лихолетью:
…Бледна, тонка, застенчива — мадонна,
Как будто бы сошедшая с холста.
А сплетни, анонимки — все законно:
Всегда их привлекала красота.
Но повторять наветы нам негоже.
Забыли мы, что, уходя с земли,
Поэт просил Наташу не тревожить —
Оставим же в покое… Натали.
Сказано немножко по-женски.
Но ведь это и писала женщина…
«Оставим же в покое… Натали».
Нет, не суждено ей покоя…
Утром в редакцию «Москвы» приносит новые стихи молодой поэт Феликс Медведев. Читаю: «Монолог Натальи Гончаровой»:
А я не виновата. Столько лет
В высокомерье, в гордости и в блуде
Меня безвинно обвиняют люди,
Молву вонзая в сердце, как стилет.
А я не виновата. На себя
Взгляните лучше пристальней и строже.
Ведь вы меня на столько лет моложе,
Что вас не повторит моя судьба.
А я не виновата. Одному
Я Александру рассказать могла, бы,
Как тайно ото всех, простою бабой
Всю жизнь носила траур по нему.
А я не виновата. Мне постыл
Весь этот свет с наветами и ложью,
С обманом, с суетой его берложьей,
Мне главное, что муж меня простил.
А я не виновата. И всего
Лишь об одном молитвою суровой
Молю: зовите меня просто Гончаровой,
Не теребите имени его…
Безусловно одно: еще будут написаны сотни и сотни стихов. Печальных и нежных. Горьких и недоумевающих. Тревожных и резких.
О той, без кого мы не можем представить Пушкина. Как Петрарку без Лауры, Катулла без Лесбии и Блока без его любви — Лизы Пиленко.
Потому что встреча этих людей высекла прекрасные строки, шагнувшие за грань бессмертия.
Глава шестая
„ВЕКА?.. А ЧТО ВЕКА!..“
Мы ходим по мостовым. Мы ходим по истории. И камни, по которым мы прошли, — уже история.
Виктор БИБИКОВ1. КРАЙ СИНИХ ХОЛМОВ
Над Коктебелем опускалось мягкое предвечерье, и причудливые громады Кара-Дага, одеваясь сиреневой дымкой, отрывались от земли, становились невесомыми, легкими, прозрачными, парящими над иссиня-бирюзовыми бухтами.
В этот час и появилась на берегу моря, недалеко от дома поэта Максимилиана Волошина, эта женщина. Она не могла не привлечь к себе внимания: одетая в древнегреческий хитон, девически стройная, стремительная, женственная, казалась она тогда видением, вышедшим из древнего этого моря, из тысячелетней мглы Таврии. А волошинские стихи звучат в Коктебеле как сиюминутное поэтическое потрясение увиденным:
…Огнь древних недр и дождевая влага
Двойным резцом ваяли облик твой —
И сих холмов однообразный строй,
И напряженный пафос Кара-Дага.
Сосредоточенность и теснота
Зубчатых скал, а рядом широта
Степных равнин и мреющие дали
Стиху разбег, а мысли меру дали.
Моей мечтой с тех пор напоены
Предгорий героические сны
И Коктебеля каменная грива;
Его полынь хмельна его тоской,
Мой стих поет в строфах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой.
Потом мы вместе с ней читали эти строки. А тогда…
— Раньше я не встречал этой девушки, — заметил мой друг художник, стоявший рядом со мной. — Видимо, недавно приехала.
— Удивительное платье на ней. Но как оно вписывается в Коктебель. — Жена художника была женщиной, и, как у всех женщин, наблюдения ее не могли не нести оттенка определенной избирательности.
А я думал тогда о Волошине и Грине, и гриновская Ассоль с тех мгновений уже никогда не казалась мне нереальной фантазией художника.
Случаются такие неотвратимые порывы — не можешь остановить себя. Во всяком случае, рискуя показаться, человеком невоспитанным, я пошел к кромке моря, не раздумывая о приеме, который мне окажут, и последствиях своего непрошеного вторжения в одиночество, может быть, избранного сознательно, чтобы побыть наедине с волшебством этого полыхающего мириадом мягких полутонов неба и моря.
Девушка сидела на камнях, обдаваемых шипящей пеной, и, казалось, ничего не замечая, смотрела на горизонт.
— Извините… — я уронил первое спасительное слово, не зная еще, чем закончу фразу, и замолчал, когда она обернулась на звук голоса: только лицо выдавало в этом хрупком, нежном создании пожилую женщину, и растерянность моя станет тем более понятной, что черты этого лица показались мне удивительно знакомыми, хотя я мог поклясться, что никогда ранее незнакомку не встречал.
Вероятно, вид мой являл зрелище комическое, потому что улыбка, как спасательный круг, была брошена человеку, явно и окончательно утопающему. Мы разговорились. Не помню, в связи с чем было произнесено мною слово «Ленинград», а, как известно, два ленинградца, влюбленные в свой город, — это больше чем родственники.
Так я познакомился с Марией Ростиславовной Капнист, человеком удивительным и непостижимо-прекрасным. И совсем не потому, что уже тогда я узнал в незнакомке прекрасную актрису, известную всем по фильмам «Олеся», «Руслан и Людмила» и др. Обаяние этой человеческой натуры околдовывало, и я благодарю судьбу за тот теплый вечер у южного моря.
Вечером Мария Ростиславовна позвала меня в дом к давней своей подруге и приятельнице Марии Степановне Волошиной, вдове Максимилиана Волошина. Потом были незабываемые вечера в мастерской Волошина, наполненной тысячами прекрасных и неповторимых вещей: уникальные книги соседствовали здесь с нежными акварелями самого Волошина и работами К. Ф. Богаевского. На полотнах, рисунках, эскизах — подписи: Б. Кустодиев, К. Петров-Водкин, А. Головин, А. Остроумова-Лебедева, Г. Верейский. Портрет хозяина дома, исполненный могучей кистью Диэго Риверы. И вещи, записи тех, кто бывал здесь, жил, творил, размышлял и просто любовался прекрасным этим уголком земли: Горький и Шаляпин, Чехов и Бунин, Цветаева и Тренев, Грин и Эренбург, Анна Павлова и Паустовский, Скрябин и Поленов, Брюсов и Тихонов — не перечислишь всех, для кого Дом поэта, как его и сейчас зовут здесь, стал гостеприимным кровом.
И в окне — Он. Величественный Кара-Даг:
Преградой волнам и ветрам
Стена размытого вулкана,
Как воздымающийся храм,
Встает из сизого тумана.
По зыбям меркнущих равнин,
Томимый неуемной дрожью,
Направь ладонь к ее подножью
Пустынным вечером — один.
И над живыми зеркалами
Возникнет темная гора,
Как разметавшееся пламя
Окаменелого костра…
Я трогал рукой конторку, за которой Алексей Толстой набрасывал по утрам страницы бессмертного своего «Петра», сидел за столом, где до сих пор сохранились автографы Куприна и Анны Павловой. Все сохранено Марией Степановной в том же виде, как было при жизни Волошина, как запечатлено в строках сестры Марины Цветаевой Анастасии:
«Максина мастерская. Пять высочайших полукруглых, узких окон, обходящих пятигранную башню, и в эти окна — море: прибои, грохочущие и пенные, часы синего штиля, вечера розового золота, ночи, обрезающие звездный полушар о лунные и безлунные горизонты, снова заря, пурпуром летящая в волны, снова штиль, снова прибой, обрушивающийся о короткую ровность бухты, и вдруг неведомо что вспомнивший час беззвучия и бестелесности, без цвета горизонта, — пропавшее, в преддверии рая, море…
Если подойти к окнам, к крайнему правому — Кара-Даг: голова великана, утром светлая, в легком дыме голубизны, днем — груда лесистых кудрей, резкие тени лба, щеки, носа и бороды у груди, легшей в блеск густой синевы, черноморской. Вечером — китайская тушь, очертившая на закатном полотне острие великановой головы.