Дмитрий Балашов - Ветер времени
В исходе ночи он услыхал осторожный стук в дверь и голоса – своих, русичей:
– Владыко! Это мы, не боись!
Вошли поп Савва, Михайло Гречин и Парамша с могутным Долгушею. Оба последних прятали под свитами широкие хлебные ножи.
– Пойди, владыко! – торопливо вымолвил Парамша. – Артемий с молодшими на дворе тебя ждут, проводят к нашим, а мы тут постережем. Книги, да иконы, да узорочье… Ежели чего, не дадимся вдруг!
Спускаясь наружною лестницей, Алексий украдкою вытер невесть с чего явившуюся в уголке глаза слезу.
На дворе его тихо окликнули. Артемий подошел близ, перекрестился.
– Слава Богу, владыко! А мы уж… струхнули маненько! Весь город на дыбах! Слышно, бьются у Золотых ворот альбо во Влахернах!
Семеро кто чем оборуженных кметей плотно окружили Алексия и быстрым шагом повели в монастырь, «до кучи», как сказал один из русичей. Добрались без беды.
Дружина москвичей успела устроить настоящий укреп в монастырских стенах, и теперь, встретя Алексия живого и невредимого, обрадовались донельзя.
Отсутствовали трое. Дементий Давыдыч с ночи пошел по знакомым вельможам выяснять, что к чему, и еще не ворочался. Не было Агафона, и Станька, как отбыл, так и пропал невестимо. Посылать кого за ними было нелепо и некуда. Приходилось ждать.
Дементий Давыдыч со Станятой явились уже на полном свету оба вдруг, едва не столкнувшись в дверях нос к носу, хотя были в разных местах, даже в разных концах города.
Дементий отпил виноградного квасу, уселся, покрутил головой, оглянул весело:
– Ратитьце удумали? Не с кем вроде! – И, уставя кулаки в колени, рек:
– Ну, так! Ты, Станька, видел с улицы, дак, почитай, ничего не ведашь, тебя опосле послушаем! Дело таково створилось: Иван Палеолог вошел в город. Приняли ево! До рати с Кантакузином не дошло у их и не дойдет. Нынче мирятся, слышь, Кантакузин своим приказал сдаться. Родичи все же, тесть… Теперь неясно, то ли он будет при Палеологе, то ли нет, а только все, почитай, от царя уже отшатнулись. Сам Дмитрий Кидонис – и тот! Да и народишко… Ты видал, Станька, сказывай!
Станькин, прерванный поначалу, рассказ был невесел. В городе открыто ликовали, и в возок Кантакузина, когда он утром с зятем выехал из ворот, швыряли камни, крича:
– Долой Кантакузина! Слава Палеологу!
– Озлобились на царя! – заключил отец Василий, свеся голову. – А что ж еговые ратные?
– Дак… дружина-то царская – испанцы с турками – у Золотых ворот стояла! Некак было и послать за нею!
– А Матвей? – спросил Семен Михалыч.
– Матвей в Андрианополе сейчас! – отозвался Дементий.
– Стало, будет еще война?
– Другой-то сын еговый, Мануил, в Мистре сидит?
– Поглядим, увидим! – заключил Дементий Давыдыч.
Агафанкел явился ближе к вечеру и, разом покончив со всеми слухами, один другого нелепее, которые доходили до монастыря, поведал, что Кантакузин сам, добровольно, сложил с себя власть и ныне будет постригаться в монахи.
Переправил Палеолога, оказывается, богатый генуэзец Франческо Гаттилусий, сам от себя плававший на двух галерах в поисках приключений по греческим морям. И, конечно, ежели бы не предательство и не общая нелюбовь к Кантакузину, Иоанн Палеолог добиться ничего не сумел бы.
Когда Влахернский замок был окружен, Кантакузин сам вышел к воинам в царской далматике, повелел опустить оружие и стоял недвижимо. Ринувшие было на него воины отступили, и тогда он произнес громко и спокойно:
– Я жду императора!
Лишь после этого Иоанн Пятый решился сам показаться из-за спин ратников и подойти к нему.
Начались переговоры, причем оробевший было Палеолог предложил тестю соправительство. Но когда горожане начали бросать камни в возок василевса, Кантакузин решительно отвергся власти и порешил уйти в монастырь. Причем Кантакузин тем же утром остановил могущее быть кровопролитие, приказав гвардии у Золотых ворот, которая могла и хотела вновь захватить город, сложить оружие, оскорбив тем своих верных латинян.
Уже спустя несколько дней, когда о пострижении Кантакузина под именем Иоасафа в Манганском монастыре стало известно всему городу, свидетели пересказали последние горькие слова супруги императора василиссы Ирины (она тоже постриглась под именем Евгении в монастыре Святой Марфы), обращенные к мужу в тот скорбный последний день: «Если бы я некогда обороняла Дидимотику, как вы обороняли Константинополь, вот мы уже двенадцать лет спасали бы наши души!»
Кидонис в тот самый день, когда Алексий отсиживался в монастыре, говорил речь с амвона Святой Софии, обращаясь к народу:
– Проклято время наше, и неслыханны грабежи постоянно призываемых полчищ Омарбек и Урхана! Наступило время Божьего заступничества, ибо народ изнемог и теряет веру! Много христиан сделались споспешниками турок. Простонародье предпочитает сладкую жизнь магометан христианскому подвижничеству. Мы стали посмешищем проклятых, вопрошающих: «Где Бог ваш?» Пресвятая Богородица! Все мы теряем имения, деньги, тела наши и надежды. Ни на что не уповаем, кроме помощи от твоей, Богородица, руки!
Словом, стало ясно, что Дмитрий Кидонис, как и многие другие отшатнувшиеся от императора, сохранит и при новом государе место среди синклитиков.
Об отъезде на Русь теперь не могло быть и речи, да об этом и не заикался больше никто.
Иоанн Пятый, легко поладив и с Генуей, и с Венецией (он подарил тем и другим богатые греческие острова и надавал массу долговых обещаний), деятельно вступал в бразды правления. Молодому, добившемуся наконец власти императору, избавленному от опеки Кантакузина, все казалось легко и радостно, и он дарил, раздавал, жаловал, не понимая иногда толком, что дарит и что раздает и осталось ли еще что-нибудь в империи нерозданное и неподаренное? Меж тем выкупать из плена Григория Паламу и он отнюдь не спешил, не желая, видимо, отяготительных для себя укоризн строгого наставника и патриота империи, коим был знаменитый епископ.
Ему пришлось, впрочем, после чувствительной военной неудачи признать власть Мануила Кантакузина в Мистре и еще никак не удавалось справиться с Матвеем во Фракии.
Меж тем начались брумалии, вновь пошли ряженые по городу, и про турок, захвативших Галлиполи, все разом дружно позабыли, будто бы Галлиполи и всегда было турецким владением. Даже и судьба Паламы, протомившегося в турецком плену более года, словно бы перестала интересовать константинопольских ромеев.
Словом, получилось, что вина Кантакузина была преимущественно в том, что он пытался повернуть колесо истории и не позволить империи разлагаться и гибнуть, распродавая саму себя направо и налево.
«Ромейская держава! – с горечью восклицал Никита Хониат. – Ты подобна блуднице: кому только не отдавалась!»
Это произошло, кажется, на пятый день после воцарения Палеолога. Алексий подымался от Фомаита к себе в келью и тут, на лестнице, нос к носу столкнулся с Романом, ранее всячески избегавшим Алексия.
Тверской соперник впервые шел, не опуская очей, не шел, а шествовал, и Алексий ждал, как ему казалось, бесконечно долго и передумал много чего, пока тот спускался по каменной лестнице ему встречь.
Они должны были поздороваться. Какие-то миги Алексий думал, что это произойдет и – кто кого должен приветствовать первый?
Но тут в нем поднялась от сердца горячая волна гнева: встречу шел не соперник, не один из возможных к избранию, ибо еще не сложилось на Руси того, чтобы дело велось само, заведенным побытом; встречу шел – какими бы талантами ни был он наделен неложно, коими бы знаниями ни блистал, – встречу шел человек, от коего, попади он на престол митрополии, зависела гибель Руси! Не спасение! Ибо он не мог заменить его, Алексия! Встречу шел даже не тверской ставленник, но Ольгердов! Ставленник жестокого и умного врага, могущего, ежели это ему удастся, погубить и дело русской церкви, и дело русской земли, предать ее в руки Литвы, а затем и в руки немецких католиков.
И Алексий ждал, каменея, и гнев стремительно разгорался в нем, сдерживаемый только волею и воспитанным годами подвижничества терпением.
Видимо, эту яростную волну, этот страшный душевный напор почуял и Роман (бывший как-никак не мужиковатым увальнем-медведем, что, ничего не чуя, валит напролом, а мужем смысленным, у коего и душа, и сердце могли воспринять чужую духовную энергию), почуял и, неуверенно замедляя шаги, вдруг бледно и кривовато усмехнувши, свернул куда-то вбок, в бесконечные переходы секрета хартофилакта, и исчез.
Только тогда Алексию стало дурно. Он привалился к перилам. Перед глазами плыли разорванные темные круги. Предстояла новая и долгая пря, но он знал теперь: в этой борьбе – победит!
Началась бесконечная борьба взяток. Роман, как стало известно, послал в Тверь, требуя себе с тамошних духовных серебра на поставление. Алексий, вскипев, послал в Тверь с тем же требованием. Тверской летописец позже скорбно заносил в харатьи, что была истома всему духовному чину, ибо тверичи из осторожности послали серебро и тому и другому.