Леонид Юзефович - «Как в посольских обычаях ведется...»
Постепенно обе стороны «спускали в речех». Этот процесс сопровождался ожесточенными «спорованиями» и растягивался на несколько туров. «И поехали послы с двора кручиноваты, — описывает посольская книга завершение очередного тура переговоров, — потому что бояре им в речех не спустили»[220].
«Высокие речи» звучали при обсуждении каждого пункта повестки переговоров. Существовал специальный термин — «посредствие», обозначавший нечто среднее между требованиями обеих сторон, итог желаемого и реально возможного. Упорные «торги» возникали, например, при определении сроков мирного договора. В 1522 году литовские послы в Москве предложили заключить перемирие на 10 лет. Бояре в ответ высказались за срок в два-три года. Послы назвали новые цифры — от восьми до шести лет, бояре — четыре года. Тем самым последние демонстрировали готовность вскоре вновь начать военные действия. В результате было найдено «посредствие»: перемирие заключили на пять лет, к чему примерно и стремились обе стороны. Краткосрочные перемирия русские дипломаты старались заключить с таким расчетом, чтобы срок их истекал осенью. В этом случае полевые работы не могли помешать сбору ополчения, что для Польско-Литовского государства, где значительная часть войск была наемной, имело меньшее значение. В 1586 году перемирие заключили, вернее, продлили до ноября «для того, толко с Литвою доконченье не зделаетца (мирный договор не будет заключен. — Л. Ю.), ино к зиме промышляти войною, а не в лето»[221].
Обычай долгих «торгов» выработался именно в русско-литовской дипломатической практике. Это было обусловлено постоянной напряженностью отношений между двумя странами, обилием горячих точек. Но постепенно этот способ ведения переговоров в Москве стали воспринимать как традиционный и единственно правильный. Когда Стефан Баторий презрительно назвал его «торговлей», Иван Грозный в послании польскому королю возразил: «А то не торговля — розговор!»[222]. По словам царя, Баторий на переговорах все «делает одним словом, с бесерменского обычая, а розмовы никоторые не делает»[223]. Заявление это адресовалось А. Поссевино, и оно содержит скрытую издевку: в Москве и в Вене Стефана Батория, который до 1576 года занимал престол вассального от Турции княжества Трансильванского («Седмиградцкого»), считали ставленником султана и обвиняли в союзнических отношениях со Стамбулом. И Грозный, говоря о «бесерменском обычае», напомнил папскому легату это щекотливое обстоятельство.
Возможно, именно подобные обвинения послужили причиной того, что в 1582 году на переговорах с русской делегацией в Ям-Запольском литовские послы решительно отвергли предложение Поссевино подписать мирный договор сроком на девять лет. «Тое слово деветь, — возмутились представители короля, — межи великими господары и в письме непригожо: але нехай будет на осмь, на семь, на пять лет, а толко не на деветь»[224]. В данном случае литовских дипломатов насторожила, очевидно, мусульманская символика числа 9 (вспомним «девятные» поминки), с которой папский посредник мог быть и не знаком. Заключение мира сроком на девять лет давало бы Грозному повод истолковать это как склонность Батория все делать «с бесерменского обычая».
Надо сказать, что и король не упускал случая упрекнуть царя в близких отношениях с «неверными». «Ты словом неприятельми зовешь, — писал он, обвиняя Грозного в связях с татарами, — и гнушаешься ими, а речью (польск. rzecz — дело) наболшую крепкость покладаешь и с ними ся сватишь»[225]. Последнее — намек на свадьбу царя с Марией Темрюковной.
Постоянные антимусульманские декларации были непременным элементом всех русско-литовских переговоров. Например, формула «кровь христьянская льется, а бесерменская рука высится» встречается в посольских книгах несколько десятков раз на протяжении всего XVI в. Такие заявления сущностного значения не имели, реальная политика никак с ними не соотносилась, но сами они были обязательным элементом практически всех переговоров, которые велись между русскими и польско-литовскими дипломатами. Каждая из сторон стремилась обвинить противную, что та «накупает бесерменство на христьянство».
Идея славянской общности возникла еще в польской литературе XV в. Она была широко распространена среди высших слоев западнорусского общества (Ивана Грозного, например, приглашали на престол Речи Посполитой как «человека роду славянского») и нашла отражение в дипломатических документах, в протоколах переговоров. В 1601 году, выдвигая проект русско-польско-литовской федерации, Л Сапега говорил в Москве, что народы, управлявшиеся Борисом Годуновым и Сигизмундом III, «происходят от единого народа славянского» и «суть одной веры и одного языка»[226]. Действительно, подавляющее большинство населения Великого княжества Литовского составляли православные. И постоянные войны между двумя сильнейшими государствами Восточной Европы, чьи народы были этнически родственными, говорили на близких языках и исповедовали одну религию, требовали декларации сакрально-этических целей дипломатии и политики. Политический противник должен был быть и религиозным противником.
И русские, и литовские дипломаты всегда старались подчеркнуть, что их требования продиктованы не прагматическими соображениями, а христианской этикой. Причем это было не только хитростью, но отчасти и действительным взглядом на вещи, который в русско-литовских отношениях выражался свободнее и естественнее. Так, в 1537 году в Вильно, добиваясь освобождения пленных, вернее, обмена русских «великих людей» на «молодых людей» короля, послы говорили: «Ино великий человек христьянин, и молодые люди христьяне же, душа однака!»[227]. Даже инициатива начала мирных переговоров, что демонстрировало слабость одной из сторон, объяснялась исполнением божественной заповеди смирения: «Яко же и мы оставляем должником нашим». Победитель — это должник, которому следует простить, «оставить».
В 1566 году бояре от имени царя требовали у послов возвращения Подолья, мотивируя это следующим образом: «И брат бы наш (Сигизмунд II Август. — Л. Ю.) то с души предков своих свел, того б нам поступился, штоб то на душе предков его не лежало»[228]. Согласно логике этих «высоких речей», король, вернув Подолье, мог отчасти искупить грехи своих предшественников на престоле, захвативших эти земли у предшественников Грозного. Однако, когда послы в своих «высоких речах» требовали возвращения Смоленска, бояре отвечали, что предки царя и предки короля, завоевав различные земли, «на суд божей отошли» и живым не следует судить мертвых: «Какое то христьянство, что божей суд восхищати?»[229], то есть предвосхищать Страшный Суд. Эти два высказывания противоречат друг другу. В первом утверждается правомочность оценки деяний мертвых, во втором — отрицается, правда, тенденция в обоих одна: объяснить свою позицию требованиями христианской этики.
Но иногда на дипломатических партнеров пытались воздействовать не только словами. В 1608 году во время переговоров, которые вело в Кракове русское посольство, на королевском дворе вдруг начали стрелять из пищалей. Послы не без юмора заметили: «Для чего та стрельба? Будет король тешитца, и то в его воле, а будет нас для, и нам то не диво, мы в ратех бывали и стрельбу знаем»[230]. После этого ружейную пальбу, призванную продемонстрировать воинственные намерения польского двора, велено было «унять».
На переговорах с польско-литовскими дипломатами в Москве применялись различные приемы с целью вынудить послов к уступкам. Важно было понять, действительно ли выставленные послами требования являются пределом их полномочий или между этими требованиями и королевским наказом имеется некий «зазор», который послы хотят сохранить в собственных интересах. Чтобы выяснить этот вопрос, польско-литовских дипломатов часто задерживали в Москве, под любыми предлогами оттягивая очередной тур переговоров. Если они продолжали настаивать на окончательном характере своих условий, переговоры не возобновлялись и послы начинали демонстративно готовиться к отъезду. В таких случаях истинность их намерений должны были проверить посольские приставы. Им предписывалось осторожно «задрать» послов (вызвать на откровенный разговор), чтобы те «еще захотели на двор ехати и дело делати». Это была задача сложная, тонкая, требовавшая немалого искусства. В 1537 году приставу при литовском посольстве Я. Глебовича было велено «жалобно молвити» послам следующее: «Толко, панове, по грехом христьянским не станетца межи государей доброе дело, и у нас толко были кони розседланы, а ныне нам опять кони седлати»[231]. Этой жалобой, которая показывала искреннее стремление русских к миру, пристав, как надеялись посольские дьяки, мог вызвать послов на ответные откровения.