Александр Мясников - Я лечил Сталина: из секретных архивов СССР
Сообщения из Ленинграда от наших почти не приходили
Мы достигли Ладоги и стали ожидать самолета для прыжка в Ленинград – шла уже весна, дорога по льду закрылась. Чудесные дни таяния снега, игра весеннего солнца в талых ручьях пробежала быстро; оказии все не было. Уже вскрылся Волхов. Наступили майские теплые вечера, какие-то молодые женщины из госпиталя нас приглашали кататься на лодках (старинный городок с покинутым собором на пригорке почему-то совершенно не пострадал от войны, хотя фронт был совсем близко).
Наконец, пришел из Москвы зеленый «Дуглас», и мы погрузились. Вскоре мы были уже в окрестностях Ленинграда и пробирались на грузовике через опустевшие улицы Охты.
Мы жадно вглядывались в черты исстрадавшегося города. Вот и Лесная. Наш дом не пострадал, если не считать вылетевших стекол, и окна закрыты теперь фанерой. В нашей квартире все цело. Сергеевна, няня Олега, жива, она что-то вроде домкомши; проживала в своей комнате около кухни, обогревалась буржуйкой.
Первым делом я отправился на Петропавловскую к своим. В квартире я застал тени Левика, его жены и детей; бледные скелеты едва двигались в комнате. «А мать в больнице, жива». Я пошел туда. Клиника превратилась в ночлежный дом голодных людей. Их кормили кое-чем, было сравнительно тепло, сиделки ухаживали за слабыми. Маму я нашел в одной из четырехкоечных палат (которую когда-то вел как ординатор). Она была одутловата, сера, эйфорична, даже как-то безучастна, хотя мне обрадовалась чрезвычайно. Было решено, что всех их – мать, брата, его семью и семью моей жены – надо скорее эвакуировать.
Наша академия организовала целый эшелон машин, погрузив в них родственников военнослужащих, перезимовавших в городе. Мама была очень слаба, ее устроили лежать. Вечером мы отправились к пристани на Ладожском озере. Рано утром, чуть свет мы достигли берега. Маленький ладожский пароходик «Рассвет» ждал очередной поток ленинградцев. Хорошо, что утро просыпалось теплое! Мой друг профессор А. В. Триумфов решил помочь мне в проводах семьи и сопровождал нас. Мы с ним переносили маму на руках. Она была послушна, печальна; нежно прощалась со мной. «Не вынести мне поездки, – говорила она тихо, – но как ты хочешь». Наконец – свисток пароходика, объявившего посадку. Как всегда, у нас мало порядка, хаос поднялся и тут. Наконец, мы водворили мать вместе с Левиком и другими родственниками на пароходик; тот быстро отчалил. На горизонте над озером вставал огненный шар солнца, и казалось, маленький «Рассвет» плыл туда, к этому шару спасения, к этим лившимся с востока лучам надежды.
К сожалению, надежды оправдались не вполне. После железнодорожных мучений, погрузок и перегрузок из теплушек в теплушки Левику и его семье удалось добраться до Москвы, где он и устроился на работу. Дольше длилось путешествие тех, кто отправлялся в Киров. Они, наконец, добрались и туда, но на другой день по приезде мама, доставленная прямо со станции в госпиталь, умерла.
7. Окончание войны. Переезд из Ленинграда в Москву
В мае 1942 года Ленинград был пустынным. Большая часть жителей или умерла от голода, или эвакуировалась. Если не считать военных, остались главным образом женщины, худые и серые. Но по улицам уже мчались трамваи и машины, жизнь налаживалась. Линии и проспекты на Васильевском острове покрылись травой. В вырытых еще осенью ямах (куда надо было, по идее, бежать спасаться от бомб, их осколков или взрывных волн – мне кажется, ни в одну траншею ни разу никто так и не спрятался) теперь лежал мокрый снег, а в нем можно было иногда заметить позабытые человеческие останки. Можно было войти в какой-нибудь подъезд, открыть двери квартиры и спросить, есть ли кто дома. Не услышав ответа, можно было пройти по комнатам, среди чужих вещей, мебели. Никого. Или услышать слабый стон – в углу кто-то лежит, скелет. «Вам письмо от такого-то», – говорю я, выполняя поручение. «А я вот умираю – передайте».
Но небо, весеннее петербургское небо… нигде нет такого милого неба! Его серо-голубая прозрачность утра, переходящая в матово-блеклый тон робкого дневного солнца, затем – в светло-зеленый колорит приближающегося вечера и, наконец, розово-оранжевый закат. Небо Ленинграда можно писать наиболее совершенно акварельными красками.
Строгий город особенно хорош вечером или ночью. Белые ночи в Ленинграде всегда чудесны. И я никак не мог понять, почему их считали меланхолическими или неврастеническими (очевидно, так их считали или считают неврастеники). Они нежны и деликатны, они поэтичны и таинственны, но их нельзя назвать грустными. Пожалуй, они создают иногда ощущение той грусти, которая неизбежно связана с любовью, но скорее это желание или воспоминание и никоим образом не плохое настроение. Белые ночи были особенными в этот май. Город без освещения, с задрапированными окнами, пустынный – «спящая красавица», окутанная синеватой мглой весеннего неба. Как хорошо, что он сохранился, этот чудесный город, вечный, как наша великая Родина!
...Как хорошо, что он сохранился, этот чудесный город, вечный, как наша великая Родина!
Теперь уже ясно, что немцы не в состоянии или не будут разрушать Ленинград. К тому же хотя кольцо блокады еще крепко, здесь, в городе, перенесшем страшную зиму, уверены, что второй такой зимы не будет и победа близка. Поразительна эта уверенность, питаемая инстинктом самосохранения, свойственным человеческой натуре оптимизмом! Меньше всего она зависела от «объективных» «научных» или стратегических или политических оценок положения, хотя, конечно, и они могли приниматься в расчет.
Как главный терапевт Военно-морского флота СССР, я должен был посетить госпитали моряков-балтийцев. Флот стоял тут же, в устье Невы. Его роль в военных операциях оказалась довольно скромной. Корабли Балтийского флота посылали снаряды по немецким линиям, все еще находившимся вблизи города. Только маленькие суденышки осмеливались выходить в море; и то до Кронштадта и до южного берега залива – в район Ораниенбума – Красной Горки, изредка – к острову Готланд. Но моряки – хвастуны и, стремясь поддерживать честь мундира, склонны преувеличивать свои военные заслуги, тем более что их личные высокие качества – храбрость и дисциплинированность, подчас подлинный героизм – не подлежат сомнению (только развернуться им было негде). На меня произвело тоскливое впечатление чрезмерная примесь в скудном населении Ленинграда людей в морской форме, то и дело козырявших друг другу. Я сам носил эту форму (бригврача) и ловил себя на сознании какой-то неловкости – точно это что-то не настоящее (а настоящее – форма Красной Армии, единственной и решающей силы войны). Во флоте (или «на флоте») еще сохранилась какая-то психология замкнутости, «кастовости», с оттенком мнимого превосходства, между тем значение флота с каждым месяцем войны становилось все меньшим, а экипажи кораблей стали «сухопутными», отважно воюя на земле.
Вскоре мы направились в Кронштадт. Надо было в самое темное время белой ночи переплыть из Лисьего Носа на остров. Только в этом узком участке и в короткий период времени можно было благополучно добраться, избежав обстрела из финских Териок и немецкого Петергофа.
В Кронштадте мы ночевали в старом добротном каменном госпитале; утром я сделал обход больных с врачами, оказавшимися моими учениками, потом с Джанелидзе побывали в хирургическом отделении и т. п. Далее нас повезли в форты, на корабли, на батареи. «Хотите в честь вашего приезда пошлем подарки в Териоки?» – спросили нас какие-то любезные молодые люди в военно-морской форме, и, прежде чем мы успели ответить, раздалась команда и грохот выстрела дальнобойных пушек. Куда попали снаряды, пущенные в шутку? Попали ли они в людей, разрушили ли дома, может быть, госпиталь с ранеными или столовую? Шутка войны, быть может, стоившая нескольких жизней людей, родные и близкие которых в Берлине или Гельсингфорсе, о них беспокоятся так же, как за нашу жизнь наши где-нибудь в Кирове. Я заметил только, что снаряды разорвались за териокской церковью (она выстояла всю войну). Затем, точно так же поздно вечером, мы сели на другой катер, переправивший нас на «южный берег» – к пирсу Ораниенбаума.
Я помню странность тогдашних ощущений. Мы идем к берегу с опаской, как бы не обстреляли нас из Петергофа или не накрыл нас какой-нибудь «Мессершмитт». И вот – Ораниенбаум, городок, куда я ездил из Петергофа гимназистом, где тогда жили мои родственники и где можно было ожидать счастья случайно встретить в парке одну белокурую девочку, в которую я считал себя влюбленным. Да ведь как легко было сесть на станции Старый Петергоф в «кукушку» и через зелень парков сойти в тесные улицы городка, почему-то мне казавшиеся тогда (я еще не бывал за границей) европейскими – в отличие от ваших Красных Холмов, Бежецков и Клинов!
...Я помню странность тогдашних ощущений