Михаил Розанов - Соловецкий концлагерь в монастыре. 1922–1939. Факты — домыслы — «параши». Обзор воспоминаний соловчан соловчанами.
Придурки были и на царской каторге. Принудительный труд не может обойтись без них, без этой, приближенно говоря, группы Б. Почему же тогда сахалинские каторжники девяностых годов прошлого века не обзывали их придурками, а «чиновниками», даже дневальных бараков, при чем не только без ненависти, а и без зависти? Да потому, что политикой на каторге не занимались. Тамошнему начальству, а тем более петербургскому, даже в голову не могла придти мысль расслоить каторжников и натравить одну ее часть на другую. Даже если и было бы к тому желание, то существовало общественное мнение и на рожон бы к нему тюремное ведомство не полезло. А работа не убивала каторжан и «кормежка» была достаточная для всех. Тогда не знали слова ДОБАВОК, за ним на кухню в перегонки не бегали и котелков своих каторжане не вылизывали. Больше того: остатки густой баланды с кухонь продавались, по свидетельству Лобоса, по пять копеек за ведро на откорм свиней ссыльнопоселенцам и служащим каторги. Да и Солженицын вспоминает, что на каторге Достоевского по двору острога безбоязненно гуляли гуси и никто им голов не свертывал, тогда как в лагерях «великой эпохи» истребили всех кошек и собак, а на Соловках и чаек.
Откормленные американские арестанты, отбывающие срок по закону поближе к семьям, наигравшись в футбол, выключив телевизоры устраивают кровавые бунты против служилой тюремной администрации и тюремных правил. Губернаторы, конгрессмены, суды, пресса, бесчисленные «защитники Свободы» нянчатся с ними, как с малыми детьми. Хорошо бы для проверки большевистского лагерного опыта на практике и для просвещения на нем «молчаливого большинства» отделить без разбора три-четыре тысячи арестантов из какого-нибудь Синг-Синга, да вывезти их на Аляску на постройку «вторых путей аляско-канадской автомагистрали имени Картера». Пусть поработают в советско-лагерных жилищных условиях по урочным нормам для 10-часового рабочего дня, а хлеб и баланду выдавать им по выработке. Уже через полгода их «перекуют», и напрактиковавшись вылизывать котелки и бегать за добавком, они прежнюю ненависть к администрации и тюремным правилам переключат на своих собратьев, кто благодаря специальности, ловкости или подхалимству назначен или устроился парикмахером, банщиком, хлеборезом, поваром, нарядчиком, «лепилой» — много есть теплых мест в лагерях. Вот только кто возглавит такой проект? Может, в «рамках культурного обмена»?… Или подождем 1984 года?… Подозреваю, что кандидатуры уже намечены… хорошо, согласен, считайте, что переборщил, запаникерствовал.
Глава 8
Стукачи и кондостров
Южнее водного пути с Кеми на Соловки, в Онежской губе, километрах в тридцати от деревни Унежма расположен маленький Кондостров (11 квадр. клм.) с небольшим скитом, вначале приспособленный УСЛОНом для провалившихся стукачей, отправляемых туда насильно или по личной просьбе из-за боязни мести. С 1924 по 1930 год там сменилось шесть начальников. Первыми двумя были бывшие помощники начальника Кемперпункта Климов и Провоторов (Мальсагов, стр. 72 и 127), оба из проштрафившихся чекистов, возможно даже — «жертвы происков Тельнова», но вскоре последнего сменил Сажин, бывший начальник мест заключения одной из губерний.
«Сажин — пишет Клингер (стр. 190) — сам прошел путь сексота и теперь — это в 1925 году — он там „царь и бог“ над 150 стукачами. Если Мальсагов не напутал, туда же на Кондостров к Сажину с пересылки была отправлена после голодовки на Поповом острове и большая группа студентов, „признанных политическими, но не социалистами“».
Однако, и Сажин почему-то долго не удержался. С 1926 года Кондостровом управлял чекист Райва, до того, по Ширяеву (стр. 91),
«утвержденный свыше гонитель любви в соловецком кремле, ее Торквемада и неутомимый охотник на Ромео и Джульет, одетый всегда в длинную кавалерийскую шинель с грязной белой кавалергардской фуражкой на голове».
Зайцев передает (стр. 23), что «у Райвы за зиму 1926-27 года, т. е. за 6 месяцев, из 560 заключенных его 6-го отделения было отправлено на тот свет 350 человек или 62 процента, после чего Кондостров окрещен соловчанами „Могилевской губернией“, — проще сказать, самым гиблым местом во всем архипелаге». А Киселев (стр. 126) утверждает, что там вообще не осталось ни души: «…После зимы 1926-27 года начальник Кондострова Райва явился на Соловки с 15 надзирателями и тремя красивыми девушками (их „сожительницами“ М. Р.) и рапортовал, что „все шакалы подохли“». Ни Зайцев, ни Киселев не объясняют причин повальной гибели, но ею, очевидно, был тиф, тогда свирепствовавший по всем соловецким лагерям.
Более подробно рассказывает о Кондострове 1929 года тот же Киселев (стр. 125–138 и 158, 159), пробывший там «по делам службы в ИСЧ» с июня по октябрь. После Райвы Кондостров превращен в инвалидный центр всего УСЛОНа, куда отправлялись с островов и материковых командировок все те, с кого больше уже не выбьешь ни куба земли, ни куба леса: цинготники в последней стадии, саморубы без пальцев или ступней, обмороженные с гниющими членами, искалеченные на работе или дрынами начальства, «леопарды», уже не в силах нестись вперегонки четверками на оправку, страдающие неизлечимыми болезнями и те, на кого начальство охотнее и поскорее бы взглянуло в братской могиле. Кондостров не был мертвым домом Достоевского, а домом вымирающих Соловецкого концлагеря, самой большой соловецкой общей могилой, если не считать ям заполненных на Онуфриевом кладбище за кремлем. В эту человеческую свалку на Кондострове если все еще и отсылали стукачей, то они тонули в обшей массе и им было не до издания стенгазеты «Стукач» и обвинения друг друга в «задроченности» (Солженицын, стр. 46).
Но пусть сам Киселев расскажет, что он наблюдал и узнал на Кондострове (стр. 126, 127):
«…По виду это не люди, а ходячие трупы, бледны, худы, неимоверно грязны, в струпьях и цинготных ранах. Кондостровские надзиратели называют их уже не „шакалами“, а „индейцами“… 90 процентов их одеты в мешки с дырами для головы и рук. Все сидят безвыходно в бараках, получают 300 граммов черного сырого хлеба, два раза в день воду, в которой варилось пшено, и ничего не делают… За зиму 1928-29 г. из 4850 чел. 4230 погибли. К моему приезду оставалось в живых 620 „индейцев“, а к моему отъезду в октябре лишь 47. За пять месяцев при мне повесилось 105 человек».
Сто пять! Словно какой-то психоз напал не то на «индейцев», не то на Киселева. Почти все летописцы приводят факты самоубийств, но как единичные. При любых тягчайших, кошмарных жизненных условиях в человеке теплится, не гаснет искра надежды, перемучаюсь, мол, пережду, справлюсь, не поддамся отчаянию. Даже в немецких кацетах сознавая свое неминуемое уничтожение, люди в таком числе и в такой пропорции не накладывали на себя руки. В обычных соловецких условиях периода «произвола», огонек жизни в себе заключенные поддерживали и раздували бесконечными приятными упованиями на амнистии, новые кодексы, разгрузку, пересмотр дела, перемену в политике власти, наконец, ее падение; зимой тешились надеждами на лето, летом — на грибы и ягоды и круглый год на блат, на туфту, на легкую работу. Многих поддерживал моральный долг перед семьей, да еще вера в своего Бога.
Особенно много в разных местах свой книги на эту тему и в этом духе рассуждает Олехнович, и на 80-той странице подводит практический итог:
«Несмотря на ужасные условия, почти за семь лет на Соловках я припоминаю только три случая самоубийств: двое повесились, один бросился под поезд».
Не больше фактов самоубийств, чем у Олехновича, приводят и остальные летописцы. Киселев — не в счет…
Среди вымерших, Киселев упоминает «христосиков» — духоборов и муссаватистов. Умалчивая о причинах повальной смер ности, единичные случаи он объясняет. Так, доктор Дженгир Агаев, муссаватист, и инженер В. В. Крыжановский, прораб смолокуренного заводика, умерли от тифа в зиму 29–30 г. Если у Райвы все вымерли от тифа, то он свирепствовал там и все последующие годы и, конечно, при такой скученности и питании и в таком состоянии обессиленные инвалиды сваливались замертво в первые же дни болезни.
Беда Киселева в описании Кондострова и вообще Соловецкого концлагеря в том, что он преувеличивает и без того ужасную обстановку и условия и тем подрывает доверие к своей «исповеди». Из многих фактов сошлюсь здесь еще на один. Он пишет, что «инвалиды получают 300 граммов хлеба и два раза в день воду, в которой варилось пшено». 300 граммов хлеба есть штрафной паек, назначаемый в наказание от первого дня творения концлагерей и доныне. Для инвалидов и вообще неработающих существовала, как минимум, «основная норма лагерного довольствия» в 400 граммов, то же достаточная для замедленной отправки на тот свет без расхода свинца. «Вода, в которой варилось пшено» — фраза, не однажды замеченная в его книге. Ну, напиши, что получали жиденький супишко, но не вычерпывай из него все пшено! Ведь крупы-то, помнится, закладывалось по 80-100 грамм. Не пожирали же ее всю чекисты-надзиратели, имевшие свою кухню и свой красноармейский паек. Да и овощи полагались всем. А обслуги, т. е. «аристократов» по-соловецки или «чиновников» по старо-сахалински на Кондострове было не так уж много, да и обслуга по Киселеву, тоже вся «загнулась».