Сергей Цыркун - Сталин против Лубянки. Кровавые ночи 1937 года
В тот же предрассветный час 17 апреля, когда покончил с собой Леонид Черток, произведен арест Паукера. Сохранился рассказ видного публициста М. Кольцова о том, как они с литератором Бабелем были приглашены женою Ежова Евгенией Хаютиной к нему на дачу в воскресный день весною 1937 г. Видимо, это случилось на следующий день после ареста Паукера – 18 апреля (единственный воскресный день апреля 1937 г., совпадавший с выходным днем существовавшей тогда шестидневки). Примечательно, что все участники этого пикника, включая Кольцова и Бабеля, вскоре были расстреляны, кроме Хаютиной, успевшей покончить с собой. Это событие стало известно в пересказе известного карикатуриста Б. Ефимова – брата М. Кольцова, которому брат рассказал следующее:
«До обеда играли в «городки». Ежов в полной форме генерального комиссара государственной безопасности, при орденах и медалях, играл с большим азартом, сопровождая каждый удар битой крепким матерком. За столом сидели и ближайшие помощники Ежова, шел веселый разговор, перемежаемый обильным возлиянием и плотной закуской. Говорили, главным образом, не стесняясь присутствия гостей, о делах служебных; иными словами, о производимых в их ведомстве арестах соратников Генриха Ягоды – предшественника Ежова на его посту. Особенно дружный хохот у Ежова и его команды вызвал рассказ о небезызвестном начальнике Оперода (оперативного отдела НКВД) Карле Паукере, который, как говаривали, любил собственноручно «приводить в исполнение». «Как надели на него тюремную робу… – смеялся один из них. – Ну совсем – бравый солдат Швейк. Чистый Швейк!»… [361] Я сидел за столом с ощущением, что эти люди могут, не моргнув глазом, любого гостя прямо из-за стола отправить за решетку. И мы только переглядывались изредка с Бабелем…» [362]
И еще одна весенняя ночь 1937 г. запомнилась многим работникам НКВД: 22 апреля, отметив праздник каждого чекиста – день рождения Ленина, – комиссар госбезопасности 2-го ранга Шанин, страдая язвой желудка, принял люминал (снотворное) и лег спать, не дожидаясь жены. Но через несколько часов прямо к ним в спальню вломились тихо прокравшиеся (чтобы не успел застрелиться) сотрудники Оперода во главе с самим Фриновским и схватили лежащего в постели Шанина за руки с криком «Вы арестованы!» [363] .
Фриновский, всем известный как один из давних, еще с 20-х годов любимцев Ягоды, усердствовал без меры, лично принимая участие не только в допросах, но даже в арестах и обысках. При этом он был не чужд позерства. При аресте Шанина он, как ни в чем не бывало, ласково спросил его жену, сотрудницу ИНО НКВД: «Как поживаете?» – хотя прекрасно знал, что ей и самой осталось совсем недолго до ареста [364] . Издевательское лицедейство Фриновского приобрело в близких к нему кругах достаточную известность. Когда он прибыл с конвойной командой, чтобы доставить в Москву очередного арестанта из числа своих старых знакомцев, то неожиданно протянул ему руку со словами: «Здорово, Гай!» – на что, по свидетельству очевидца, последовало: «Всякой сволочи руки не подаю, – ответил Гай, – берите и делайте свое черное дело» [365] .
Фриновский являлся по сути своей крайне жестоким человеком; в нем был воплощен идеал карателя, способного без колебаний перегрызать глотку своим соратникам. Он сгибал арестованного. Мы никогда не узнаем, как он обращался с Гаем, арест которого описан выше, конвоируя его в Москву, однако тот уже через несколько дней предстает перед нами не просто сломленным, изможденным человеком, но истощенный мозг его приближается к грани безрассудства. Он напишет из тюремной камеры покаянное, даже слезливое письмо наркому, в котором мы находим странную (на взгляд из сегодняшнего дня) фразу почти обезумевшего человека: «Я умоляю Вас, если возможно, возьмите меня в органы НКВД, дайте мне самое опасное поручение, пошлите меня в самые опасные места… где мог бы я вновь… своими подвигами доказать свою преданность партии и искупить свою вину. Ничего мне не жаль, ни семью, ни малолетнюю дочь, ни инвалида – престарелого отца…» и т. п. Заканчивается письмо словами: «В камере темно, да и слезы мешают писать» [366] . До такого состояния полного волевого и нравственного опустошения всего за несколько дней дошел человек, пока Фриновский сопровождал своего арестанта в Москву.
Очутившись в лапах своих бывших подчиненных, главари карательного ведомства не обнаруживали и малой доли хваленой «чекистской твердости». Сокамерник Ягоды Владимир Киршон (впоследствии расстрелянный поэт, автор стихов «Я спросил у ясеня, где моя любимая») так описывал начальнику одного из отделений СПО ГУГБ Журбенко (тоже впоследствии расстрелянному) поведение Ягоды в тюремной камере:
«Он начал меня подробно расспрашивать о своей жене, о Надежде Алексеевне Пешковой, о том, что о нем писали и говорят в городе. Затем Ягода заявил мне: «Я знаю, что Вас ко мне подсадили, а иначе бы не посадили, не сомневаюсь, что все, что я Вам скажу или сказал бы, будет передано. А то, что Вы мне будете говорить, будет Вам подсказано. А кроме того, наш разговор записывают в тетрадку те, кто Вас подослал».
Поэтому он говорил со мной мало и преимущественно о личном.
Я ругал его и говорил, что ведь он сам просил, чтобы меня посадили.
«Я знаю, – говорил он, – что Вы отказываетесь. Я просто хотел расспросить Вас об Иде, Тимоше, ребенке, родных, посмотреть на знакомое лицо перед смертью».
О смерти Ягода говорит постоянно, все время тоскует, что ему один путь в подвал, что 25 января его расстреляют и что он никому не верит, что останется жив…
«На процессе, – говорит Ягода, – я буду рыдать, что, наверное, еще хуже, чем если б я от всего отказался…»
Ягода все время говорит, что его обманывают, обещав свидание с женой, значит, обманывают и насчет расстрела. «А если б я увиделся с Идой, сказал несколько слов насчет сынка, я бы на процессе чувствовал иначе, все перенес бы легче».
Ягода часто говорит о том, как хорошо было бы умереть до процесса. Речь идет не о самоубийстве, а о болезни. Ягода убежден, что он психически болен. Плачет он много раз в день, часто говорит, что задыхается, хочет кричать, вообще раскис и опустился позорно» [367] . Он, разумеется, не мог знать, что в газетах, на собраниях и митингах его клеймят как шпиона и «врага народа». Что его жена Ида Авербах – помощник прокурора Москвы – арестована и в мае 1938 г. будет расстреляна. Что из пятнадцати его родственников и свойственников уцелеет только его восьмилетний сын, которого в спецприемнике НКВД для детей врагов народа будут бить и унижать не только дети, но и воспитатели. Дважды ребенку разрешили написать своей арестованной бабке, родной сестре Свердлова. В первом письме он написал: «Дорогая бабушка, миленькая бабушка! Опять я не умер! Ты у меня осталась одна на свете, и я у тебя один…» Второе письмо состояло всего из четырех фраз: «Дорогая бабушка, опять я не умер. Это не в тот раз, про который я тебе уже писал. Я умираю много раз. Твой внук» [368] . Следует отдать должное Ежову: как только он узнал об этом, распорядился прекратить травлю ребенка и перевести его в другое учреждение. Скорее всего, он в тот момент думал о своей четырехлетней дочери Наташе, словно предвидя, что ее саму ожидает спецприемник НКВД, где ей придется провести несколько безрадостных лет, пока у нее не обнаружат тщательно скрываемую фотографию отца и не подвергнут гонениям за «восхваление врага народа». Но это уже совсем другая история…
А пока Ежов пировал на вершине своего триумфа. Ягода признал себя руководителем заговора в руководстве НКВД, в который «вписал» не только уже арестованных коллег, но и Бокия, находившегося еще на свободе, и даже Прокофьева, которого некогда сам отстранил от работы в госбезопасности. На двух очных ставках в середине апреля Ягода послушно «изобличил» Паукера и Воловича. Он упорствовал лишь в своем отрицании попытки отравить Ежова. У последнего это вызвало крайнее раздражение. Он вызвал из Ленинграда Заковского и потребовал от него делом доказать свое же собственное обвинение в отравлении. И тот не подвел: по свидетельству одного из его сотрудников, «Заковский, допрашивая в Москве арестованного Ягоду, избивал его резиновой дубинкой, и тот в результате подписывал протоколы допроса… конечно, под воздействием резиновой палки арестованный Ягода мог подписать любое измышление следователя…» [369] . 26 апреля он подписал, наконец, подготовленный Курским и Коганом протокол, в котором признавал себя не только главою контрреволюционного заговора в руководстве НКВД, но и организатором отравления Ежова.
С Ягодой, Паукером и остальными все стало ясно. Однако Сталину этого было мало. Он еще не решился обрушить репрессии на головы членов ЦК: среди них находилось немало военных, занимавших ключевые посты в армии. Они могли свергнуть сталинское правительство вооруженной рукой, если бы увидели непосредственную опасность для себя и вовремя догадались, что им грозит. С ними надо было срочно что-то делать, причем не трогая пока «гражданских» [370] . Любопытно, что идея нанести удар по военным руководителям СССР принадлежала изобретательному бывшему руководителю советской внешней разведки и контрразведки А.Х. Артузову – тому самому, который некогда завербовал Сосновского. В 20-е гг. он догадался взять в советники бывшего шефа жандармского корпуса генерала В.Ф. Джунковского [371] и по его совету, проявив незаурядные оперативные способности, даже талант, разработал известные контрразведывательные операции – «Трест», «Синдикат-2» и «Тарантелла», основанные на принципе оперативной провокации. Артузов оказался мастером подобных операций, подобрал большую группу способных сотрудников для их исполнения. Сам Сталин пил за его здоровье [372] . Ягода, напротив, его не жаловал и при случае добился его перевода в армейскую контрразведку. Но и нарком обороны Ворошилов невзлюбил Артузова и в январе 1937 г. настоял, чтобы его, как «ягодовца», перевели обратно в НКВД. Артузову выделили в здании НКВД кабинет для работы, но не дали никакой должности, и он в трудные минуты своей жизни решил напомнить о себе, подав Ежову проект раскрытия крупной антисоветской организации в руководстве Красной Армии; к нему он приложил «Список бывших сотрудников Разведупра, принимавших активное участие в троцкизме» [373] . Не получив ответа, но узнав о внезапном аресте Дмитриевым в Свердловске командования Уральского военного округа во главе с самим командующим – комкором Гарькавым, Артузов 22 марта обратился к Ежову с идеями новых разоблачений. На сей раз предложения Артузова пролежали «под сукном» недолго. Сталину, который еще несколько месяцев назад опасался сговора руководителей НКВД с военными, теперь срочно понадобился этот сговор – но уже, конечно, не настоящий, а вымышленный, на бумаге, среди ровных строк допросных протоколов. Покончив с первой волною массовых арестов в центральном аппарате НКВД, Ежов поручил Николаеву-Журиду выбить любыми путями из арестованных чекистов сведения, что они состояли в заговоре с Гарькавым и остальной верхушкой Красной Армии.