Герберт Аптекер - Колониальная эра
Александер и Смит обжаловали лишение их права адвокатской практики в ассамблею, и хотя не добились немедленного удовлетворения, они высказали ряд в высшей степени веских и, увы! — по сей день звучащих весьма современно замечаний.
«То, что мы были совершенно невинны и выполняли свой долг в деле Зенгера, не подлежит для нас никакому сомнению… Но даже если бы мы заблуждались, неужели должен человек терять свои средства к жизни из-за невинной ошибки? Неужели надо выбивать ему мозги, оттого что они вылеплены не так, как мозги другого человека?.. Если мы станем терпеть такие вещи… то тяжко придется юристам, которые приносят присягу служить согласно своим знаниям и по своей доброй воле. Ведь при таких порядках нам нельзя будет руководствоваться ни тем, ни другим. Вместо того чтобы справляться в наших книгах законов и делать то, что, на наш взгляд, мы должны делать в соответствии с ними и на благо наших клиентов, мы должны будем выискивать в судебных делах замечательных людей только то, что будет доставлять удовольствие судьям и что будет больше всего льстить власть имущим».
Народная партия отказалась принять адвоката, назначенного судом, и принялась повсюду, и в самом Нью-Йорке и за его пределами, разыскивать такого адвоката, который обладал бы достаточной эрудицией, репутацией и храбростью, чтобы успешно и решительно повести дело. Юрист за юристом отвергали все обращения. Наконец самый выдающийся адвокат колоний, почти 80‑летний старец, принял приглашение. Это был Эндрю Гамильтон (не находившийся ни в какой родственной связи с будущим государственным деятелем) из Филадельфии, который занимал посты генерального поверенного Пенсильвании с 1717 по 1726 год, и судьи вице-адмиралтейства и спикера пенсильванской ассамблеи с 1729 по 1739 год. Несмотря на недуги возраста и болезненность, Гамильтон совершил утомительное путешествие в город Нью-Йорк и занялся делом Зенгера, примкнув тем самым к этой когорте бессмертных борцов за человеческую свободу.
Когда был созван суд в помещении городской ратуши, на углу нынешних Нассау-стрит и Уолл-стрит, 4 августа 1735 года в зале, битком набитом зрителями, заключенному было официально предъявлено обвинение в «печатании и публикации лживого, скандального и бунтовщического пасквиля, грубо и несправедливо оклеветавшего его превосходительство губернатора настоящей провинции, непосредственно представляющего здесь особу короля».
Гамильтон сосредоточил свой огонь по слову «лживый» в обвинении и выдвинул довод, шедший вразрез с действовавшим тогда законом, что для ведения защиты следовало бы попытаться убедительно доказать, что опубликованные сочинения не были лживыми. Суд отверг этот аргумент, ибо, как незамедлительно указал королевский прокурор, «закон гласит, что их истинность лишь отягощает преступление».
В таком случае, заявил Гамильтон, раз мне не разрешается доказать их истинность, будет ли предъявлено требование к правительству доказать их «лживость», как утверждается в обвинении? Конечно, нет, заявил судья и добавил в назидание присяжным: «Поносить или оскорблять тех, кто властвует над нами, — это величайшее преступление». Таков закон, заявил судья.
Но закон меняется, возразил Гамильтон. Была пора в английской истории, заявил он, когда людей карали за заявление, что тирании короля можно оказывать противодействие; ныне, после нашей Славной революции, человека могут покарать, если он утверждает, что королевской тирании нельзя оказывать противодействие.
К тому же, доказывал Гамильтон, то, что может служить законом для Англии, вовсе не обязательно служит законом для Америки; и, во всяком случае, то, что применимо лично к его величеству в Англии, вовсе не обязательно применимо к его рядовому слуге, да еще за тысячи миль вдали.
Затем Гамильтон обратился к следственной коллегии присяжных и призвал ее членов быть справедливыми и помнить, что коллегия присяжных — людей, отобранных из ближайшей округи, — для того и существует, что, как предполагается, они смогут правильно судить об истине особенно потому, что истина эта устанавливается в пределах того района, где совершено предполагаемое преступление. Суд настаивает на том, что коллегии присяжных нет дела до истинности или лживости обвинений и что это не имеет никакого отношения к судебному делу. Но разве преступление клеветы не зависит от понимания, разве для признания человека виновным в клевете не следует понять, что он действительно клеветник, и разве не на членах коллегии присяжных лежит заявить, понимают они или нет, что публикации обвиняемого содержат или не содержат клевету?
Суд повторил свое вето и заявил, что коллегия присяжных должна лишь решить, опубликовал или не опубликовал обвиняемый те материалы, о которых идет речь; но, заявил Гамильтон, это мы уже признали, и если бы вопрос действительно заключался лишь в этом, то вся судебная процедура явилась бы фарсом. Коллегия присяжных может ограничиться, если она пожелает, теми пределами, которые установлены «его честью». Но, утверждал Гамильтон, обращаясь к присяжным, она не обязана поступать таким образом; при желании она вправе рассматривать самую сущность дела, предмет жалобы, и на этой основе вынести вердикт о том, был или не был Джон Питер Зенгер повинен в том преступлении, в котором его обвиняют, — в бунтовщической клевете.
Утвердив это как исходный принцип своей защиты, несмотря на то что суд много раз прерывал его и выносил противоположные решения, Гамильтон перешел к своей аргументации. Нет лучшего способа изложить эту аргументацию — кроме, конечно, пространного цитирования, невозможного из-за ограниченности места, — чем предоставить слово самому Гамильтону в тех пунктах, где он развивает свои важнейшие тезисы:
«Высокопарные речи, произносимые в честь правителей, их достоинств и вообще в поддержку власти, — все это не сможет заткнуть рты людям, когда они чувствуют себя угнетенными, — я имею в виду, конечно, при свободной системе правления.
Как в религии существует ересь, так существует она и в праве, и оба эти понятия претерпели весьма сильные изменения; мы отлично знаем, что меньше чем два столетия назад человек был бы сожжен как еретик за суждения в вопросах религии, о которых открыто говорят и пишут в наши дни. Люди того времени, видимо, не были непогрешимыми, и мы вольны не только расходиться с ними в религиозных взглядах, но и осуждать их действия и взгляды… В Нью-Йорке человек может свободно обращаться со своим богом, но должен проявлять особую осторожность, говоря о своем губернаторе.
Кому, даже наименее сведущему в истории права, неведомы те благовидные предлоги, которые часто выдвигались власть имущими с целью установления деспотического правления и уничтожения свобод вольного народа… Долг всех добрых граждан перед своей родиной — охранять ее от пагубного влияния злонамеренных людей, наделенных властью, и особенно против их ставленников и зависимых клевретов, обычно обладающих меньшим достатком и потому более алчных и жестоких.
Люди, притесняющие и угнетающие своим управлением народ, вынуждают его роптать и жаловаться, а потом используют эти жалобы как основание для новых угнетений и притеснений».
Как совершенно ясно видно из этих слов, Гамильтон понимал, что дело, в рассмотрении которого он участвует, носит чисто политический характер; он знал политические настроения народных масс Нью-Йорка. Именно поэтому он и избрал от начала до конца политический, а не формально-юридический способ ведения дела. В том же тоне он и закончил свою речь, обращенную к присяжным, и при этом сам опасно приблизился к «клевете» на достопочтенного губернатора.
«Вопрос, стоящий перед судом и вами, джентльмены-присяжные, не мелкий и не частный. Дело, которое вы рассматриваете, касается не бедного печатника, даже не одного лишь Нью-Йорка. Нет! Оно может повлечь за собой такие последствия, которые затронут каждого свободного человека в Америке, живущего под властью английского правительства. Это исключительно важное дело. Это дело о свободе… о разоблачении и противодействии деспотической власти (в наших частях мира по крайней мере) путем провозглашения истины словом и письмом».
Правительство продолжало настаивать на том, что доводы м‑ра Гамильтона не имеют никакого отношения к рассматриваемому делу, и потребовало от коллегии присяжных вынести единственный вердикт, на который она имеет право, — в свете признания обвиняемого, что он действительно печатал те отрывки, о которых шла речь, — а именно вердикт о виновности. Поступив таким образом, коллегия присяжных «поддержит закон и порядок, достоинство короны и спокойствие благостного правления его величества в нашем собственном Нью-Йорке».