Владимир Зензинов - Пережитое
Потом в правой реакционной печати много писали о том, что Каляев будто бы каялся перед великой княгиней в своем "преступлении" и просил прощения. Из этого письма Каляева видно, где правда и почему он принял от вдовы убитого им человека иконку.
Перед самой своей смертью он написал товарищам письмо, которое было передано им его защитником на суде.
"Вы знаете мои убеждения и силу моих чувств, - писал в этом письме Каляев, - и пусть никто не скорбит о моей смерти. Я отдал всего себя делу борьбы за свободу рабочего народа - пусть и смерть моя венчает мое дело чистотой идеи. Умереть за убеждения - значит звать на борьбу, и каких бы жертв ни стоила ликвидация самодержавия, я твердо уверен, что наше поколение кончит с ним навсегда. Это будет великим торжеством социализма, когда перед русским народом откроется простор новой жизни, как и перед всеми, кто испытывает тот же вековой гнет царского насилия. Вся жизнь мне лишь чудится сказкой, как будто всё, что случилось со мной, жило с ранних лет в моем предчувствии и зрело в тайниках сердца для того, чтобы вдруг излиться пламенем ненависти и мести за всех".
В ночь на 10-ое мая Каляев был казнен.
То чувство победы, которое я испытал, услышав взрыв бомбы Каляева в Кремле, убившей великого князя Сергея, я потом испытал в тюрьме еще несколько раз. Первый раз это было, когда Мазурин передал мне свернутую в маленький комочек "Рабочую Газету". Она вышла-таки - несмотря ни на что!
Она была небольшого размера - в четвертую долю листа, но отпечатана в типографии! Правда, шрифт был разнокалиберный, некоторые строчки и даже страницы отпечатаны грязно, другие слишком бледно -- но настоящим типографским способом, а не на мимеографе или гектографе. Это значит, что товарищам удалось довести до конца начатое мною дело.
Некоторые статьи были мне уже знакомы, а передовая была в свое время написана мною! Другой раз тот же Мазурин в числе разного рода записочек, писем и газетного материала, которым он меня аккуратно снабжал после свиданий со своими родными (как старожил тюрьмы, он имел так называемые "общие свидания", которые продолжались дольше обычных и происходили в более свободной обстановке, чем у подследст- венных), передал мне отпечатанную в той же нашей "комитетской" (внизу была скромная и вместе с тем гордая пометка: "Напечатано в типографии Комитета") типографии прокламацию под заглавием "К оружию!" Это была та самая прокламация, которую я написал уже здесь, в тюрьме, и в свое время переслал товарищам на волю через того же Мазурина. У нас были правильные сношения с волей, мы были в курсе общих политических событий и наших партийных. Революционное движение в стране быстро росло и с каждым месяцем усиливалось. Москва бурлила. В университетских аудиториях происходили почти открытые политические собрания, на которые приходили рабочие. И в ответ на это, всё нараставшее настроение я и написал свое воззвание "К оружию!" И как, в самом деле, не испытать чувства победы, когда оказывается, что даже из тихой тюремной одиночки удается обратиться с горячим призывом к широкой массе, когда бессильными становятся тюремные стены и решётки...
Как и другие заключенные, у которых были родные в Москве, я имел свидания, ко мне приходили отец, мать, сестра. Эти свидания происходили в специальной комнате тюремной конторы. Заключенного вводили в маленькую камеру, отделенную от другого помещения частой проволочной сеткой, сзади становился надзиратель. Перед самой сеткой, по ту сторону ее, садился жандармский офицер. На некотором расстоянии от него был деревянный низкий барьер - за ним стояли приходившие на свидание. Свидание продолжалось от 8 до 15 минут - в зависимости от общего количества этих свиданий; они разрешались один раз в неделю.
На свиданиях этих ничего нельзя было передавать, разговор происходил на некотором расстоянии; офицер, конечно, следил за каждым словом и сейчас же останавливал, а иногда и прерывал самое свидание, если пришедшие пытались сообщить какие-либо политические новости. Но мы и так были в курсе их благодаря тайной "почте", которая была у нас (главным образом через нашего старосту Мазурина). Помню один забавный эпизод, который произошел на свидании. Ко мне пришли на этот раз не только мать и отец, но также и сестра со своей маленькой дочкой Таней, которой было тогда четыре года. Она, конечно, была моей любимицей и отвечала взаимностью "дяде Оде", как она меня называла (она называла меня не "дядя Володя", а "дядя Одя").
И вдруг на этом свидании Таня обратилась с каким-то вопросом к жандармскому офицеру (у него была блестящая офицерская форма, серебряные погоны, аксельбанты!): "Дядя негодяй"... Можно себе представить общее наше смущение. Объяснялось это необычное обращение тем, что дома, разумеется, всех жандармов называли "негодяями". А Таня приняла это название по невинности, может быть, за имя собственное... К чести жандармского офицера нужно сказать, что никакой истории он по этому поводу не поднял и даже не прервал свидания. Но Таня нас не только рассмешила - мы были смущены.
Весной следствие по моему делу было закончено - оно продолжалось всего лишь четыре месяца - и меня перевели в другую камеру (тоже одиночную, но окном на внутренний двор). Кроме того, теперь у меня были общие прогулки. Это было уже совсем другое положение. Я общался на прогулках с товарищами, мне удавалось, идя на прогулку, заглядывать даже к подследственным, я имел "телефон". "Телефоном" на нашем тюремном жаргоне называлась длинная веревка с какой-нибудь подвязанной на ее конце тяжестью. При некоторой ловкости можно было, описав в воздухе несколько больших кругов, закинуть веревку к соседу в сторону и даже вверх - сосед ловил веревку из своего окна; разумеется, можно было спустить веревку и прямо вниз. При помощи этих "телефонов" передавались записки и письма и особенно всякого рода литература, вплоть до революционной. Жители тюремных одиночек обычно усиленно переписываются друг с другом - часто это бывают дебаты и рассуждения на самые отвлеченные темы.
Бывает и дружественная и даже любовная переписка: один этаж нашего большого корпуса был занят женскими камерами. Сидение в одиночках очень благоприятно для развития романтических чувств. Надзиратели смотрели обычно на наши "телефоны" сквозь пальцы и вмешивались лишь тогда, когда пользование "телефонами" становилось слишком уж интенсивным.
По вечерам Володя Мазурин вскарабкивался на свое окно - оно находилось наверху, выше женских камер - и оттуда регулярно сообщал обо всех полученных им за день политических новостях. Для этого он делал систематическую сводку, как какое-нибудь заправское телеграфное агентство (главным образом он пользовался при этом великолепной и богатой хроникой "Права"). Иногда он пересыпал свои новости какими-нибудь шутками. В эти часы вся тюрьма замирала слушали все, даже надзиратели. Это была своего рода ежедневная тюремная газета. Таганская тюрьма выстроена в форме большого "Т", и двор, на который выходили наши окна, был образован двумя корпусами под прямым углом. Поэтому было хорошо слышно в тех камерах, которые были расположены одна к другой под прямым углом, и плохо в тех, которые находились на одном и том же фасаде. Новости, которые сообщал Мазурин, повторялись поэтому дважды - один раз их оглашал он сам, затем их повторял кто-нибудь из товарищей, сидевших на другом фасаде. Все охотно переносили это неудобство - времени в тюрьме много! Иногда устраивались даже дебаты - чаще всего это были дебаты между социал-демократами и социалистами-революционерами по аграрному вопросу и террористической тактике. Настоящие дебаты с председателем, докладчиками и прениями сторон.
Не без удовольствия вспоминаю я об этом времени. Ведь сидела в тюрьме молодежь - веселая и жизнерадостная, готовая каждую минуту и пошутить и посмеяться. К этому склонны были даже и те из этой молодежи, которым будущее сулило далекую ссылку, годы заключения, а то - и каторгу. Для многих тюремное заключение было и настоящим университетом - здесь люди впервые, быть может, в своей жизни серьезно занимались, читали серьезные книги. Многие поэтому свои тюремные годы потом вспоминали даже с благодарностью. А сколько было среди заключенных интересных, даже замечательных людей - ведь не надо забывать, что жандармы своими арестами как бы снимали сливки, забирая в свои сети всех наиболее развитых, стоящих выше среднего уровня.
Это был настоящий отбор лучших. Как ни покажется это странным, в нашей тюремной жизни были и поэтические минуты, даже целые вечера. В числе тюремных сидельцев был студент московского университета Апполон Кругликов, пропагандист нашего Комитета, обладатель прекрасного баритона. Родом он был из Красноярска, из Сибири. А как раз этажом ниже сидела его землячка, из того же Красноярска, Маруся Монюшко - хорошее сопрано. И они часто устраивали вдвоем настоящие концерты - пели дуэты из разных опер, романсы и народные русские песни. Вся тюрьма в эти минуты замирала и с наслаждением слушала прекрасное пение. Я совершенно не знаю судьбы Монюшко, что же касается Апполона Кругликова, то судьба через тринадцать лет снова меня свела с ним уже в Сибири, когда я был членом правительства, а он - управляющим делами нашего правительства (он был юрист). Затем последовали новые злоключения: мы оба в 1918 году были арестованы адмиралом Колчаком. Меня - с товарищами - Колчак выслал за границу (в Китай), Апполон после колчаковской тюрьмы оказался в тюрьме большевистской, где через год и умер от сыпного тифа, о чем я узнал, когда был уже в Париже. Судьба бросала нас по России, Сибири и Европе, - но эти тюремные концерты во дворе Таганской тюрьмы несколько десятков лет тому назад я и сейчас помню.