Сергей Мельгунов - Судьба императора Николая II после отречения
Разложение, по мере углубления революции, шло все далее и далее. Солдаты не знали, к чему придраться, и изыскивали под разными серьезными предлогами разные поводы причинить какую-либо неприятность царской семье. Однажды они увидели в руках Алексея Ник. маленькое ружье. То была винтовка-модель, сделанная специально для него на каком-то русском заводе. Она была совершенно безопасна, так как из нее можно было бы стрелять только особыми патронами, которых не было. Сейчас же они потребовали отобрания винтовки. Это были солдаты все того же второго полка; офицер тщетно доказывал им нелепость их требований, но, чтобы избежать насилия, которого вполне возможно было ожидать от них, он взял у Ал. Ник. ружье. Когда я пришел после этого во дворец, Жильяр и Теглева рассказывали мне об этом инциденте и сообщили, что А. Н. “плачет”. Тогда я взял к себе винтовку и по частям перенес ее ему[93]. В конце концов солдаты, а через них и местный царскосельский совдеп, окончательно перестали мне доверять и назначили выбранного ими мне в помощники прап. армянина Домодзянца. Это был грубый человек. Он всячески домогался как-нибудь втиснуться во дворец, куда я его упорно не допускал. Тогда он стал постоянно торчать в парке в то именно время, когда семья выходила на прогулку. Однажды, когда Государь, проходя мимо него, протянул ему руку, он не принял руки Государя и заявил, что он не может по должности пом. коменданта подавать руку Государю. Поставленный в известность об этом происшествии Керенский как-то прибыл в Царское и пригласил к себе председателя местного совдепа (не по поводу этого инцидента, а по какому-то другому поводу). Последний в разговоре сказал Керенскому: “Позвольте вам доложить, г. министр, что мы выбрали в помощники коменданта прап. Домодзянца”. Керенский ответил: “Да, я знаю. Но неужели же вы не могли выбрать другое лицо, а не такое?” Но осталось так, как было: власти не было и у самого Керенского. Вот этот-то Домодзянц и научил солдат отвечать Государю на его приветствие, с которым он обыкновенно обращался к солдатам. Те, конечно, и проделали подобную вещь. Это, конечно, были солдаты второго полка. Пришлось мне просить Государя не здороваться с солдатами, так как по тем временам ничего нельзя было поделать с ними, и Государь перестал приветствовать солдат» [94].
Немного эпизодов мог припомнить дворцовый комендант за пятимесячное пребывание в Царском Селе. Если мы прибавим еще два эпизода, проходящие в различных вариациях через все воспоминания, то это будет почти все более или менее яркое, что отметили современники. На одном из этих эпизодов останавливается Керенский, относя его к первым дням. В дневнике Царя и Жильяра он отмечен под 10 июня: «Вечером около 11 часов, – записал Царь, – раздался выстрел в саду. Через четверть часа караульный начальник попросил войти и объяснил, что часовой выстрелил, так как ему показалось, что из окна детской спальни происходит сигнализация красной лампой. Осмотрев расположение электрического света и увидя движение Анастасии своей головой, сидя у окна, один из вошедших с ним унтер-офицеров догадался, в чем дело, и они, извинившись, удалились». Жильяр назвал этот случай «забавным», «нарушившим однообразие нашего заключения». Другой эпизод, действительно относящийся к первым дням, рассказан Жильяром (запись 19 марта): «Несколько дней тому назад, выходя от Ал. Н., я встретил человек десять солдат, бродивших по коридору. Я подошел к ним и спросил, чего они хотят. – Мы желаем видеть Наследника. – Он в постели и его видеть нельзя. – А остальные? – Они тоже больны. – А где Царь? – Я не знаю. – Пойдет он гулять? – Я не знаю. Но послушайте, не стойте тут, не надо шуметь, ведь здесь больные. – Они вышли на цыпочках и разговаривая шепотом…»[95]
Мне кажется, что с некоторым правом можно сказать, что царская семья, в общем, жила в условиях своей своеобразной политической изоляции довольно спокойно в Царском Селе и что царскосельских узников стали забывать; никакой опасности им не грозило и «menace de Cronstadt», которая так страшила Нарышкину (запись 18 мая), фактически не существовала, поскольку крепко держало само Временное Правительство. Была права Нарышкина в своей записи 14 апреля: «Нашему заключению не видно конца, пока Керенский тут, можно быть уверенным, что мы останемся, как теперь». Но едва ли правильна оценка, которую дала та же Нарышкина за две недели перед тем: «Правительство делает, что может». Правительству не было основания создавать тюремную обстановку для царской семьи потому, что только в мемуарном восприятии революционного генерал-прокурора толпы солдат осаждали ворота дворца и кричали: «распните их».
Глава четвертая МУРАВЬЕВСКАЯ КОМИССИЯ[96]
1. Двойственная задача
Министр юстиции, которому Врем. Прав. вручило судьбу царской семьи, имел некоторую слабость к красивым, показным и декларативным формулам не только в воспоминаниях, но и в жизни. Революционную практику, независимо от личных свойств блюстителя начал свободы, порядка и законности при новом политическом строе, трудно было уложить в рамки этих отвлеченных формул. Отсюда возникла коллизия между теорией и практикой. «Даю слово, – сказал по газетному отчету новый министр, посетив впервые свое ведомство 4 марта, – что, когда я оставлю пост… ни один злейший враг новой свободной России не осмелится сказать, что во время управления Керенского… право, закон и справедливость оставались в этом ведомстве пустым словом». Искренний демократ со своим убеждением в теории, действительно хотел «поднять правосудие на недосягаемую высоту», как сказал он председателю Совета сословия, к которому принадлежал, – известному адвокату Карабчевскому. Но жизнь ставила сложные политические проблемы, которые ежечасно почти неизбежно требовали компромисса[97]. Не всегда их удачно (речь идет, конечно, не о «технических промахах») умел разрушать революционный генерал-прокурор. И далеко не «злейший враг» новой свободной России сенатор-цивилист Завадский нависал в воспоминаниях: «В лице Керенского судебное ведомство приобрело левого Щегловитова». Приговор несправедлив, ибо мемуарист пытается осудить «микроб революционного насилия» с точки зрения того отрешенного «юридического идеализма», последовательно провести который он сам не мог, соприкоснувшись в своей должности в качестве тов. Председателя учрежденной правительством Чрез. След. Комиссии с революционной стихией. Все абсолютные истины в революционное время становятся относительными. Бесконечные споры, которые велись в различных правительственных комиссиях и которыми в первое время заполнялись газетные столбцы либеральной печати – о праве внесудебных арестов, о несменяемости судей и т.д., свидетельствовали, быть может, о добросовестности «юридического мышления», о благородных, но и утопических стремлениях «без замедления покончить навсегда с позорным наследием жестокого времени» («Рус. Вед.»), но не о глубоком понимании того, что происходило. Конечно, лишь правовое сознание, органически связанное с подлинным демократизмом, могло быть прочной гарантией против злоупотреблений, которые в зародыше нес в себе «микроб революционного насилия», и могло положить предел ограничениям, так или иначе оправдывавшимся в переходное время необходимостью защиты нового, неокрепшего еще, свободного режима. Надо признать, что крайне неудачно министр юстиции мотивировал лишение свободы слуг и адептов старого строя ссылкой на то, что он «держит их под стражей, не как министр юстиции, а на правах Марата» – так Керенский ответил, по словам Завадского, на его недоучете. «Право» Марата – это насилие во имя демагогии, насилие ради возбуждения революционных страстей и народной ненависти. 7 марта в Москве Керенский гордо говорил, что никогда не будет Маратом русской революции – по справедливости он им и не был.
Учитывая всю необычайную сложность и трудность позиции власти, все же надлежит еще раз сказать, что определенной тактики она не сумела выработать и в сфере революционного правосудия. Двойственность, как везде, отразилась и на деятельности созданной уже 4 марта при министре юстиции «в качестве генерал-прокурора» Верховной Следственной Комиссии – «для расследования, – как говорилось в указе, – противозаконных по должности действий бывших министров, главноуправляющих и других высших должностных лиц» старого строя[98]. Акты окончательного расследования Комиссии должны были представляться генпрокурором для доклада Правительству. Кто будет судить привлеченных в качестве обвиняемых и на основании чего будет происходить само привлечение к ответственности – об этом в «положении» не говорилось. Косвенное указание, конечно, давалось термином – «противозаконные по должности действия». Как будто бы сама Комиссия должна была установить на практике пределы своей компетенции. Получалось учреждение sui generis, не имевшее прецедентов в прошлом, – с весьма неопределенными функциями и правами. Председатель Комиссии – им был назначен с правами тов. министра московский прис. поверенный Муравьев – в позднейшем докладе на Съезде Советов в июне определил основную задачу Комиссии как ликвидацию «прегрешений старого режима». «Эта работа, – говорил он, – в такой обстановке могла бы оказаться безбрежной и поэтому, волей-неволей, нужно было ограничить задачи… По необходимости Следственная Комиссия… взяла в сферу своего ведения… только лиц первых трех классов, только высших сановников павшей Империи(?)». Функции Комиссии как будто ограничены. Это «меч правосудия», как выразились «Русские Ведомости». Но судить представителей старого режима будут со всеми «гарантиями правосудия». «Такой акт высокой гражданственности вносит светлую страницу в начавшуюся историю обновленной России», – писала «профессорская» газета, сравнивая положение 17 г. с тем, что было после первой революции, – «не будет ни самосуда, ни мести». Комиссия «в высшей степени легко и довольно убийственно для врагов русской свободы и русского революционного народа, – писал в докладе ее председатель, – разрешила вопрос о принципе привлечения представителей старого порядка к ответственности: было в высшей степени важно этих лиц старого режима ударить их же собственным оружием, поставить их в такое положение, чтобы они не могли сказать революционной демократии, что их судят за то, что не было запрещено в их времена и что стало запретным с того момента, когда вы вышли на арену мировой истории…»[99] «Оказалось совершенно возможным целиком встать на точку зрения того закона, который существовал в последние дни и месяцы старого режима. Можно сказать: те законы, которые вы написали, вы же в лице высших и центральных ваших представителей их и нарушали…»