Григорий Федосеев - Пашка из Медвежьего лога
Я на ходу подпоясываю патронташ, хватаю ружье. Старик идет с шомполкой, весь обвешан припасами: порох он держит в бычьем роге, дробь в кожаном мешочке, пистоны -- в металлической коробочке. Все это висит на груди, как доспехи. Паклю для пыжей он хранит на голове под шапкой, чтобы в непогоду не отмокла.
Уходим в лес, облитый лунным светом. Когда исчезает огонек костра за густыми стволами сосен, Гурьяныч оглядывается.
-- Ужо спохватится! -- И он хитровато подмигивает мне.
Вокруг мертво и пустынно. Идем не спеша по еле заметным просветам. Впереди -- старик. Твердой походкой он шагает по захламленному лесу и, не глядя под ноги, обходит пни, колоды, рытвины. Я не отстаю от него.
-- Кажись, пришли. Тут переждем -- вот-вот мошник строчить начнет.
Мы присаживаемся на валежину, ждем...
Луна прячется за тучи. Тьма-тьмущая встает в таинственной глубине бора. Еще нет признаков рассвета. Еще ничто живое не проснулось, не выдало своего существования. Но по каким-то неуловимым признакам уже чувствуется, что просыпается старый лес от сладостных весенних грез, что вот-вот там, на востоке, за невидимыми хребтами появится победный свет утра.
С какой-то внезапностью сквозь немую тишь дремлющего леса прорвался громкий гортанный крик.
-- Куропат! Теперь скоро... -- шепчет Гурьяныч. Где-то далеко-далеко слабо зашумело -- то ветерок несет по лесу беспокойство.
Опять тягостная тишина -- будто в заколдованный лес попали мы.
Гурьяныч поглядывает на восток, грустно вздыхает. Ему тоже невмоготу ожидание. Неужели утро проспало свой час?! Каждый звук, долетающий до слуха, тревожит воображение.
И вдруг знакомое: "Чо-ок..."
Я вздрагиваю, точно от удара. Гурьяныч хватает рукой меня за плечо, замирает.
Где-то повторилось: "Чок-чок..."
-- Глухарь? -- не веря себе, спрашиваю шепотом.
-- Он, мошник, -- отвечает тот едва слышно.
Но вот слева, обжигая слух, неистово запела птица. Она пела среди полной тишины, бросая в пространство жгучий призыв. А на востоке, за густыми кронами сосен, просыпалось утро -- там уже отделилось небо от земли.
В лесу еще больше сгустился предрассветный мрак ночи.
Слышим, и справа зачокал глухарь. Другой запел сбоку. Сзади застонала копалуха... Лес захлебнулся.
-- Шагов с полсотни пройдем, там и подскакивать станем. Ты только, тово, ногами не шаркай... Говорил, спусти штанины поверх голенищ. -- И Гурьяныч подтянул на животе кушак, убрал повыше полы однорядки, бесшумно зашагал меж деревьев.
Я -- за ним. Стараюсь ступать шаг в шаг. Он останавливается -- и я тоже...
Песня не стихает: то уходит от нас, то слышится рядом, и тогда мы со стариком замираем, долго всматриваемся в темные силуэты вершин деревьев. Но глухаря увидеть еще невозможно.
Стоим. Не могу унять стук сердца. Все исчезает, не остается иных ощущений, кроме напряженного ожидания. А мошник поет. Сквозь мрак отступающей ночи, сквозь синие просветы крон, сквозь тишину разливается по всей громаде лесов его зовущий клич...
Он умолкает в короткой передышке и снова бросает в пространство: "Чо-ок, чок, чк-чк-чк..."
-- К нему подскочим, -- слышу шепот.
Гурьяныч подает знак приготовиться. Он выбрасывает вперед шомполку, настороженно ждет. Я делаю то же самое. Пристально слежу за каждым его движением.
В раздутых ноздрях старика, в пристальном взгляде, в спружиненной спине, во всей позе чувствуется крайняя напряженность, сосредоточенность опытного охотника.
Бор оживает, все больше и больше наполняется глухариными песнями. Самцы поют наперебой друг перед другом, спеша насладиться короткой весенней зарею. Отовсюду доносится шум сильных крыльев. Это опоздавшие. Они с треском падают на вершины сосен и с ходу бросают в лесное пространство свой горячий призыв.
Наш глухарь не обрывает "строчки". Мы уже с Гурьянычем подскочили близко к нему. Я его не вижу, но он где-то тут, рядом, в густых ветках старой сосны. Слышу, как в азарте он чертит упругими концами крыльев о сучок, как шелестит, падая на землю, сбитая им кора.
Ищу глазами глухаря в темных кронах сосен, заслоняющих нежный свет зари. Нет, не вижу. Опять тягостная тишина, слитая с мраком. Над нами испуганно зацокала белка и смолкла, будто схваченная кем-то. На "полу" протяжно стонут копалухи. Я все смотрю в густое сплетение вершин -- ищу певца.
Наконец-то вижу его, но не там, куда так напряженно смотрел, а рядом. Вот оно, живое, угольно-черное пятно.
Теперь-то ты мой!
Припадаю щекой к ложу ружья. Медленно поднимаю ствол. Не торопясь подвожу мушку под птицу. Не очень-то видно цель. Ах, что будет, то и будет! Хочу потянуть за гашетку, но в этот миг будто зарница яркая блеснула напротив за чащей -- и оттуда донесся выстрел.
Это было неожиданно, в самый напряженный момент, когда, казалось, ничто не могло помешать нашей удаче.
Мы не сразу понимаем, что случилось.
Обрываются, смолкают песни. Пугливо проносятся по бору стайки дроздов. Глухарь в зеленой гуще крон, обрызганный свинцом, точно прощаясь с родным лесом, еще продолжает стрекотать, но все тише, все реже. Вот он встрепенулся, ожил, гордо поднял голову, черкнул резным краем крыльев о сучок, щелкнул в последний раз и рухнул на землю.
Гурьяныч выводит меня из состояния оцепенения.
-- Сострунить надо было тебя, Пашка! -- кричит он гневно, хватая рукою бороду, точно пытаясь за нее удержать себя на месте. -- Иди-ка сюда, ужо я тебе, безобразник.
Но за чащей, откуда грохнул выстрел, тихо. Ни шагов, ни шорохов. Будто никого там и не было.
-- Пашка, не дури. Айда сюда! -- раздраженно зовет старик парнишку.
Но никого нет. Никто не подбирает глухаря. Еще с минуту ждем. Уже не верится, что был выстрел, что на земле под сосною лежит, распластав крылья, цветистый мошник.
Теперь уже ясно: Пашка удрал.
-- Какое наказание ему придумать? -- Старик потрясает кулаком в воздухе. -- Придешь на табор, ей-богу, соструню, а то и взаправду бабушке пожалуюсь. Она тебе живо пропишет, не по-нашему.
Последние слова меня рассмешили. Видимо, Гурьяныч и сам побаивался бабушку.
Но сейчас не до смеха! Ловко же он выбил у нас буквально из-под носа глухаря! Два -- ноль в его пользу. Не очень-то радостно.
Все больше и больше светлеет. Тает сумрак ночи. Догорают звезды. Где-то у журавлиного болота проблеял бекас и смолк до следующей ночи.
"Чок-чок, чк-чк..." -- преодолев страх, начинает робко ближний глухарь.
Ему уже смелее вторят справа, слева. Песни слышатся звонче, торопливее. Бор оживает. Эхо разносит волнующие звуки по глухим закоулкам леса.
-- Вы, Гурьяныч, берите глухаря и можете возвращаться на стоянку, варите завтрак, а я попробую сшибить вон того, за осинником, что на сосенке токует.
-- Говорил я, он, шельмец, преподнесет нам пилюлю, -- ворчит недовольный старик. -- Носи за него, ишь чего придумал!
Снова послышался выстрел -- и шорох падающей по веткам птицы.
"Третий, -- подумал я. -- Так ведь можно и без единого выстрела остаться". И, даже не взглянув на убитого мошника, торопливо зашагал к осиннику. Какая-то слепая надежда ведет меня все дальше по посветлевшему бору.
Впереди низкорослый, густой ерник. Дальше, метрах в полуторастах, на вершине маленькой сосенки -- глухарь, впечатанный черным силуэтом в небесную голубизну. С минуту осматриваю лес: не подкрадывается ли к этому мошнику Пашка?
Слежу за песней. Отмахиваю огромными прыжками. Иногда мне удается скакнуть раз пять. Все ближе и ближе. Остается полсотни метров... сорок... Еще две песни -- и уж теперь-то ты мой. Но тут какая-то сухая веточка попала мне под ногу, треснула, и глухарь, точно сбитый волной, взмахнул крыльями, шарахнулся в сторону. Завилял между стволами деревьев, еще раз показался над вершинами сосен далеко за током и исчез.
Досадую на свою неповоротливость. Но охотничье счастье, видимо, подкарауливало меня именно тут, за ерником. Слышу, справа надвигается на меня песня. Не чудо ли -- глухарь токует на "полу"! Я бесшумно поворачиваюсь в сторону звука, жду. Жду, а сам думаю, что уже день, что скоро смолкнут певцы и останется на душе горечь неудачи. Ах, этот Пашка!
Вижу, что-то черное, огромное высунулось из-за ерника и исчезло за толстой валежиной. Дожидаюсь, когда зашипит. Прыгаю. Еще и еще. Пытаюсь нагнать певца, но он, кажется, сам торопится к развязке: поворачивается влево, обходит чащу, направляясь ко мне. Сколько важности в его медлительной, слегка покачивающейся походке! Шея убрана в туловище, как у индюка, хвост раскрыт, сам весь раздулся. Идет геройски на выстрел! Я дожидаюсь, когда он зашипит, спускаю боек...
"Вот это глухарь... Смотри и завидуй!" -- обращаюсь я мысленно к Пашке. Перед кем же мне похвалиться, как не перед ним. Великолепный экземпляр -хоть на выставку! Пусть лопнет от зависти, пусть и он проглотит пилюлю. Я впервые за эту охоту обрадован. Поднимаю глухаря, показываю его Гурьянычу, пришедшему на выстрел.
Старик взял его у меня, взвесил рукою: