Сергей Волков - Красный террор глазами очевидцев
— Кто здесь у вас помещики, землю кто имеет? — крикнул он.
С нар отозвалось два человека. Оба были немцы-колонисты, благообразные старики. Их привели к нам дня два тому назад, причем до сих пор их никто не допрашивал, и никакого обвинения им не предъявляли. У каждого из них было десятка два-три десятин земли, которые они личным трудом своим обрабатывали уже в течение полувека.
— Как вас звать! — крикнул Абаш. — Записывайте фамилии, — добавил он красноармейцу.
Красноармеец в круглой шапке начал царапать фамилии немцев огрызком карандаша на лоскутке бумаги, который он приложил к стене. При этом его заметно качало. Записав фамилии, Абаш со своими товарищами так же шумно, стуча сапогами, вывалились из комнаты, и вскоре их крики и ругательства слышались из соседней камеры. Жуткая тишина объяла нас всех.
— Зачем вы отозвались? — тоскливо спросил немцев Миронин.
— А почему нет? — степенно возразил немец. — Они спрашивали, у кого есть земля, мы и сказали правду. К чему лгать, все равно ведь узнают. И чего нам бояться? Мы еще и у следователя не были, никакого против нас обвинения нет.
— Как глупо, как невыносимо глупо погибнуть таким образом, — тихо простонал Миронин.
— Вы разве думаете, что их для этого записали? — прошептал Пиотровский. — Скажите, я не должен был отозваться; я земли не имею, я только управляющий имением.
— Ну, конечно, вам незачем было называть себя. Да и им тоже не следовало. Что это, в самом деле, за собирание сведений посредством двух пьяных полуграмотных мерзавцев?
Через час, вскоре после обеда, опять послышался топот ног по коридору. Явился Гадис с каким-то списком в руках в сопровождении Абаша, того же красноармейца и караульного начальника. Миновав нашу камеру, вся эта компания ввалилась в соседнюю. Гадис стал вызывать фамилии арестованных. Я слышал, как он выкрикнул между другими фамилию генерала Эбелова.
— А вещи брать с собой? — спросил Эбелов.
— Нет, пока не надо, — ответил Гадис. — За вещами потом зайдете.
— Значит, я на освобождение, — взволнованно сказал Эбелов.
— Да… вероятно… Там еще некоторые формальности остались… Ну, торопитесь, живее, живее…
Я стал у дверей нашей камеры, когда Эбелов проходил мимо. Старик был радостно возбужден и успел прошептать нам:
— Ну, вот видите… Сказали: на освобождение. Я так и думал: ведь я никому зла не сделал… Мне уже 65 лет… Прощайте, друзья мои, даст Бог, еще встретимся…
А через час те же палачи пришли за его вещами. Генерал до последней минуты верил в конечное торжество своей невиновности.
В этот вечер опять являлся Гадис и велел запереть все камеры на ключ.
— И чтобы никого не выпускать, даже в уборную! — крикнул он часовому.
Липкая, захватывающая дыханье жуть овладела всеми нами. Даже обычные вечерние беседы за большим столом не клеились.
Все разлеглись по своим нарам, раздавленные, полубезумные. Разговоры велись тихим шепотом, а при каждом звуке шагов в коридоре все вздрагивали и обращали головы к двери. И дверь еще два раза отворялась в эту ночь. В первый раз Гадис со своей свитой явился и назвал фамилии обоих немцев-колонистов. Они спокойно, не спеша встали, перекрестились и расцеловались друг с другом.
— Прощайте, господа, — твердо проговорил один из колонистов, пожимая руки ближайшим соседям. Несколько рук с болезненным, страстным участием протянулись к нему.
— Ну, вы чего там расшевелились, сволочи, — неистово набросился красноармеец в барашковой шапке. — Марш по местам! Кто голову подымет, тому прикладом по черепу дам.
Их увели. А во второй раз дверь отворилась перед окончательно охмелевшим от крови и вина Абашем, Володькой и тем же красноармейцем. Абаш бессмысленно вращал озверевшими, оловянными глазами и заплетающимся языком бормотал:
— Комиссар… Вещи немцев давай… Да, чтобы ничего не пропало, слышишь, а то сам знаешь…
Комиссар камеры трясущимися руками стал передавать пьяным палачам вещи немцев.
— А хлеб, хлеб у них, сволочей, белый был, — настаивал Володька. — Где хлеб… Ты у меня смотри, берегись утаить что-нибудь, потому — мы всё знаем по счету.
Забравши вещи, они вышли в коридор, где начался дележ. Вскоре споры и брань их смолкли. Наступила гнетущая тишина. Некоторые погрузились в тяжелый неспокойный сон, который явился как реакция после бурных переживаний этой ночи. Во сне многие разговаривали и метались по нарам… Другие до утра пролежали с широко открытыми глазами. А со двора доносилась песня часового:
Яблочко, куда ты котишься,
Попадешь в чеку — не воротишься.
Красный террор
В нашу камеру снова перевели из тюрьмы трех арестованных. Все трое — совсем молодые люди. Они обвинялись в том, что будто бы вымогали взятку в 20 тысяч рублей у одной небезызвестной в Одессе особы — при производстве у нее обыска. Эти три лица, равно как их дело, заслуживают нашего внимания.
Первый из них был агентом секции судебно-уголовного розыска и притом выдающимся сыщиком. Его изумительному розыску обязаны были раскрытием злоупотреблений известного одесского коменданта Домбровского, он же, рискуя ежеминутно жизнью, вел неустанное преследование обнаглевших одесских бандитов. Деятельность его давно обратила на себя внимание преступного мира, и воры всячески искали случая разделаться со своим опасным преследователем.
Второй из трех товарищей был молодой художник Кислейко. Он служил в комендатуре, и ему, между прочим, был поручен обыск в одном доме, подозреваемом в сношении с ворами и в укрывательстве их. В качестве понятого Кислейко пригласил третьего товарища — молодого инженера Эдуарда, или как его называли друзья — Дика Луневского. Красивый, женственно мягкий и необыкновенно симпатичный, Луневский обвинялся лишь в том, что присутствовал при этом обыске, во время которого ничего подозрительного обнаружено не было.
Агент Колесников упорно отрицал свою вину. Он совершенно основательно указывал на то, что раз ничего предосудительного обыском не установлено, то незачем было и вымогать взятку. Секция суд. угол, розыска дала отзыв о Колесникове, как об агенте испытанной честности. Кислейко, упрямый хохол, не желал давать по делу никаких показаний. Луневский чистосердечно и правдиво рассказал всю подоплеку дела. У той особы, у которой произвели обыск, были личные счеты с невестой Кислейко. Желая ей отомстить, Кислейко, имея от Колесникова неблагоприятные данные о личности этой госпожи, воспользовался случаем и решился сам проверить эти сведения. Но ввиду того, что обыск результатов не дал, Кислейко, по легкомыслию, разорвал протокол. Как мне объяснял впоследствии Луневский, Кислейко уничтожил протокол потому, что в нем была упомянута фамилия его невесты. Не имея возможности лично свести счеты с неуловимым Колесниковым, бандиты подослали своих агентов к госпоже X., вымогая у нее деньги от имени Колесникова. X. донесла об этом в чрезвычайку, и все трое оказались арестованными. Такова в общих чертах эта темная история.
Все трое были сильно взволнованы. Они с тревогой расспрашивали о судьбе переведенных из тюрьмы лиц. Узнав о том, что они расстреляны, молодые люди пришли в отчаяние. Они целый день заняты были писанием прощальных писем своим близким. Луневский и Колесников — женам, а Кислейко невесте.
Днем меня вызывали к следователю в 8-й номер — в дом Жданова. Я очутился в небольшой комнате, выходящей окнами во двор. Здесь, кроме меня, находилось еще несколько человек, переведенных из тюрьмы утром. В числе их барон Штенгель. Он сильно изменился. Оброс бородой, отпустил волосы и поседел. Его прямо из тюрьмы с вещами привели в 8-й номер, не заводя в камеру. Барон чувствовал себя бодро. В разговоре с нами он высказал надежду на то, что его страдания, наконец, кончатся и его скоро освободят.
— Иначе не привели бы сюда, — рассуждал барон. — Не правда ли? Сейчас еще день, значит, если бы хотели расстрелять, то до ночи перевели бы в камеру. Допрашивать меня также не о чем, так как следствие обо мне закончено.
— Ну, что вы — расстрелять! — говорил его сосед, в котором по внешнему виду можно было угадать бывшего военного. — Несомненно, это признак хороший, что вас привели сюда. Вероятно, выдадут вам здесь документы и — на волю!
В комнату вошел какой-то матрос.
— Кто из вас барон Штенгель? — провозгласил он.
— Я! — отозвался барон.
— На освобождение вас… Сейчас проводят.
Барон прижал обе руки к сильно забившемуся сердцу. От радостного волнения лицо его покрылось мертвенной бледностью. Он широко, истово перекрестился.
— Господи, Боже мой, — прошептал он. — Ведь вот ожидал этого, а как услышал эти два слова «на освобождение», то просто сердце оторвалось.