А Кони - Воспоминания о деле Веры Засулич
Дело Засулич вызвало яростные нападки на меня и на суд со стороны Каткова, продолжавшиеся почти до самой его смерти. Ему вторила значительная часть провинциальной печати, преимущественно южной. В начале 80-х годов он дошел, как я уже упоминал, до того, что напечатал буквально следующее: "г. Кони, подобрав присяжных, оправдал Засулич".
Под первым впечатлением я хотел преследовать его за клевету в печати, и так как в то время еще "il y avait des juges a Berlin" (Были судьи в Берлине),то вероятно, последовал бы обвинительный приговор, и, во всяком случае, московскому трибуну пришлось бы прогуляться по всем инстанциям. Но я припомнил годы своего студенчества и впечатление статей Каткова в 1863 году, пробудивших русское национальное самосознание, оградивших единство России и впервые создавших у нас достойное серьезного публициста положение... Ввиду этих несомненных заслуг у меня не поднялась рука или, вернее, перо для частной жалобы на Каткова, и я очень довольный, что умел стать выше личного самолюбия, отдав в глубине души справедливость ожесточенному врагу в том, что было хорошего в его деятельности. Но эти статьи действовали, однако, на общественное мнение и в связи с молвою о недовольстве государя и о том, что я только лишь терпим на службе, создавали в обществе враждебную для меня обстановку. Печатать что-либо в защиту меня и суда было запрещено. Иностранная печать говорила о деле, по обыкновению ничего не понимая и валя все в одну кучу, называемую "революцией в России", а русская свободная печать в брошюре Драгоманова114 "За что старика обидели" нападала на меня за обязательные по закону вопросы, предложенные Засулич, называя их придирчивостью к подсудимой и ставя меня на одну доску с Желеховским, иронически восклицала: "И эти люди будут требовать в свое время конституцию!?"
Мне грустно думать, что Драгомановым в настоящем случае владело мелочное чувство обиды, явившейся последствием несчастного и совершенно случайного недоразумения, связанного с процессом игуменьи Митрофании. Когда я возбудил в Петербурге в качестве прокурора дело о подлоге векселей купца Беляева влиятельной игуменьей Серпуховского монастыря, ездившей по Петербургу с красным придворным лакеем, останавливавшейся во дворцах и награждавшей орденом св. Владимира угодных ей "благотворителей", то почти все, и даже министр юстиции граф Пален, считали это крайнею смелостью, долженствующей вызвать влиятельные ходатайства и властное давление. Я приготовился к посильному отпору и вытребовал Митрофанию из Москвы. Она прибыла в сопровождении двух послушниц и своего друга, игуменьи Страстного монастыря Валерии, и категорично отказалась от домашнего ареста в Новодевичьем монастыре, умоляя содержать ее, где угодно, только не во владениях чужой настоятельницы. Поэтому она была оставлена под домашним арестом там же, где и остановилась, то есть в гостинице Москва, на углу Невского и Владимирской. Я щадил в ней, по возможности, щекотливые струны души и устроил так, что допрос ее следователем в моем присутствии производился в ее помещении, без удручающего ее вызова в суд, причем арест осуществлялся незаметным для посторонних образом, так что с внешней стороны казалось, что Митрофания пользуется полной свободой и лишь по собственному желанию не выходит из дому. Когда настали жаркие дни ранней весны, мы отпустили ее на богомолье в Тихвин, и эта поездка благотворно подействовала на ее здоровье и настроение. Преступление ее было очевидно, несомненно и заурядно. Но личность Митрофании была совсем незаурядна. Это была женщина обширного ума, с государственной широтой воззрений и со смелым полетом мыслей, с удивительной энергией и настойчивостью и с умением влиять на окружающих, приобретая между ними горячих и преданных друзей. Самые ее разнообразные имущественные преступления, выразившиеся в подлогах векселей и духовного завещания, не имели лично корыстного характера, а явились результатом страстного желания поддержать и укрепить созданную ею трудовую общину на месте тунеядной и праздной обители. Мастерские, ремесленные и художественные, разведение шелковичных червей, школа и больница для приходящих - были в это время отрадным нововведением в сомнительный аскетизм "христовых невест" из московского купечества и мещанства. Но все было заведено на слишком широкую ногу и требовало огромных средств. Личная энергия Митрофании и щедро раздаваемые награды, чему содействовала ее близость к императрице и к великой княгине Александре Петровне, вызвали приток пожертвований, начавший затем быстро ослабевать.
С упадком средств должны были рушиться дорогие ей учреждения, а с ними и ее роль необычной и занимающей особое положение настоятельницы. С этим не могла помириться ее гордая и творческая душа и... пошла на преступление. Ей пришлось выпить горькую чащу. Началось с того, что у нее совершенно не оказалось заступников, которых ожидали все и в том числе я. Никто не двинул для нее пальцем; никто не замолвил за нее слова, не позаботился узнать об условиях и обстановке, в которых она содержится. От нее все отреклись, кроме игуменьи Валерии, и те, кто снабжал ее дворцовым приютом и красной ливреей, бессердечно вычеркнули ее из своей памяти, даже не пожелав узнать, доказано ли то, в чем она только подозревается. Это усугубило мое внимательное отношение к ней, но это же повлияло, совершенно в обратную сторону, на обращение с нею московской прокуратуры и суда. Оказалось, что задолго до возбуждения мною дела в Петербурге в Москве уже были в руках прокурора окружного суда данные для преследования ее за более тяжкое преступление - подлог завещания Солодовникова.
Но, "страха ради иудейска", данные эти хранились под сукном и ожили лишь по получении известия, что следствие идет в Петербурге беспрепятственно. Лишь тогда московская прокуратура вступила в свои права и отобрала у нас следствие для приобщения к своему. Митрофанию перевезли в Москву, содержали при полиции или, как она выразилась на суде, "в кордегардии под надзором мушкетеров". Ни сану, ни полу, ни возрасту не было оказано уважения, и началась прикрытая лишь формами законности та судебная травля, которая по делам, привлекавшим общественные страсти на сторону обвинения, всегда представлялась для меня одним из самых возмутительных явлений нашей юстиции. На суде выдающиеся московские защитники отказались ей помочь. Знаменитый Плевако в страстных выражениях громил в ее лице монашество, восклицая: "Выше, выше стройте ваши стены, чтобы скрыть от человеческих взоров ваши деяния". А злобный московский председатель Дейер терзал ее коварными вопросами и старался, хотя и тщетно, заставить проговориться измученную многодневным заседанием, жестоким любопытством публики и женскою болезнью подсудимую.
С чувством большого нравственного удовлетворения прочел я в 1903 году посмертные записки Митрофании в "Русской старине", в которых она тепло вспоминает о моем человечном к ней отношении и наивно отмечает, что молилась в Тихвине, между прочим, и за раба божия Анатолия. Эти записки, вместе с письмами Маргариты Жюжан и письмами супругов Непениных из Сибири, не умаляя размеров свято исполненного долга судьи и прокурора, дают отраду моей совести как человека, доставляя мне возможность, хотя в этом отношении, спокойно смотреть на графу судимости в моем нравственном формуляре.
Если у игуменьи Митрофании при разбирательстве ее дела в суде не нашлось серьезных защитников, то в добровольцах при следствии, думавших пристегнуть свое безвестное имя к громкому процессу, недостатка не было. Однажды мне пришлось быть свидетелем оригинальной сцены: следователь Русинов, окончив дополнительный допрос Митрофании, собирался уходить от нее, когда ей заявили, что присяжный поверенный, фамилии которого я до того не слышал, желает с нею объясниться. Так как посторонние не допускались к ней иначе, как в присутствии прокурорского надзора, то она просила нас остаться и дать ей возможность переговорить с этим господином. Вошел юркий человек "с беспокойной ласковостью взгляда", и, к великому удивлению Митрофании, подошел к ней под благословение. "Что вы, мой батюшка?! - воскликнула она, - я ведь не архиерей! Что вам угодно?"- "Я желал бы говорить с вами наедине!" - смущенно ответил вошедший. "Я вас не знаю, - отвечала она, - какие же между нами секреты? Потрудитесь говорить прямо". - "Меня послали к вам ваши друзья, они принимают в вас большое участие и жаждут вашего оправдания судом, а потому упросили меня предложить вам свои услуги по защите, которую я надеюсь провести с полным успехом". - "Надеетесь? - сказала Митрофания ироническим тоном. - Да ведь вы моего дела не знаете, батюшка!" - "Помилуйте, я уверен, что вы совершенно невинны, что здесь судебная ошибка". - "А как же вы думаете меня защищать и что скажете суду?" - "Ну, это уж дело мое", - снисходительно улыбаясь, ответил адвокат. "Дело-то ваше, - сказала Митрофания, - но оно немножко интересно и для меня. Я ведь буду судиться, а не кто другой?"-"Ах, боже мой!-заметил адвокат, переходя из слащавого в высокомерный тон, - ну, разберу улики и доказательства и их опровергну". - "Да, вот видите ли, батюшка, ведь уж если меня предадут суду, если господь это попустит, так значит улики будут веские; их, пожалуй, и опровергнуть будет нелегко; дело мое важное; вероятно, сам прокурор пойдет обвинять. А вы, чай, слышали, что здешний прокурор, как говорят, человек сильной речи и противник опасный".- "М-м-да!" снисходительно ответил адвокат, очевидно, не зная меня в лицо.