Наталья Пушкарева - Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X — начало XIX в.)
Судя по письмам невесток к свекровьям, младшие женщины обращались к старшим только по имени-отчеству и с прозванием «матушка», сами же именовали себя полным именем без отчества («Аксинья», но не «Оксюшка»), зато с непременным упоминанием семейной принадлежности («Иванова женишка Ивановича Аксинья») [135] (зависимость невесток от своих свекровей во внутрисемейной иерархии любого социального слоя зафиксировали и пословицы) [136].
Любопытно, что литературные произведения, современные приведенным письмам, не позволяют сделать подобных наблюдений над ситуативными особенностями употребления имен: в повестях и «словах», жартах и переводных новеллах употребляются лишь полные имена, реже — имена-отчества (и только, как правило, мужчин).
В посадской литературе XVII в. хорошо ощущается утвердившийся стереотип описания «хорошей семьи» как семьи, где главенство мужа непререкаемо, где жена присутствует и ощущает себя непременно за-мужем, именует супруга «богом дарованным пастырем», «любезным сожителем», чью «волю во всем» жена «творила и преисполненный дом соблюдала» [137]. Это позволяет видеть в письмах представительниц московской аристократии с бесконечными вводными обращениями («свет мой, государь мой», «сердешный друг» и т. п.) литературно-этикетные корни — в большей степени, нежели эмоциональные. Кстати, мужья обращались к ним обычно просто по имени-отчеству.
Значительно слабее, нежели отношения «власти» и «подчинения», отразились в источниках личного происхождения иные женские эмоции, весьма подробно описанные в литературных памятниках того времени. Среди них в первую очередь стоит выделить грусть в разлуке с законным супругом, мотив «скуки без любимого» и радость встреч после расставаний. Правда, восторженные восклицания типа «Откуда мне солнце возсия?», слезы радости от долгожданной встречи произносили и проливали (и в литературе, и в письмах) одни только женщины [138] мужчины были скупее по части чувств [139].
Письма россиянок конца XVII в. позволяют особенно остро почувствовать, как тосковали жены без мужей в разлуке. Одна из них писала мужу: «Обрадуй [нас], дай нам очи [твои] видет[ь] вскоре, а мы по тебе, государе своем, в слезах своих скончались…» [140]. «Прошу тебя, друк мой, пожалей меня и деток своих, — будто вторила ей другая. — А у меня толко и радости, что ты, друк мои, Бога ради, не печался. И ты, друг мой, пришли ко мне, отпоров от воротка, лоскучик камки, и я тое ка-мочку стану носит, будто с тобою видятца…» [141]. Приведенные строки взяты нами из письма жены стряпчего И. С. Ларионова, которого, как можно понять из текстов писем, жена искренне и нежно любила. В другом письме она жаловалась, что супруг «изволил писать» о своем «великом сомнении» в ее чувствах и заверяла, что ей было бы достаточно «хотя б в полтора года на один час видятца» — и то бы она была «рада» [142]. Можно предположить, что исключительная преданность интересам семьи и любовь к своим семейным «государям» была у рода Ларионовых традиционной. Известны, например, письма родственницы Д. Ларионовой, Е. Ларионовой (жены брата И. С. Ларионова, Тимофея), которые проникнуты чувством страха перед одной только возможностью потерять в силу разлуки душевную близость с мужем: «Тебе, государю моему, слезы мои — вада! Я, государь, вины не знаю пре[д] тобою, за што гнев твой мне сказывал! Я и сама ведаю, что немилость твоя ко мне. Кабы милость твоя ко мне — все бы не так была. Я и писать к тебе не смею, потому что мои слова тебе, государю, не годны…» [143]
Столь часто встречающийся в посадской литературе XVII в. сюжет «тужения» («По все дни лице свое умывает слезами, ждучи своего мужа…»; «Нача сердцем болети и тужити», «и по нем тужа, сокрушается», «и от слез с печали ослепла», «уже с печали одва ума не отбыла» [144]) находит подтверждение в письмах — и, конечно, не в письмах умевших скрывать свои эмоции государственных мужей, а их верных жен [145]. По письмам мужчин трудно догадаться, насколько они «тужили» вдали от родного дома и жены: слишком условно-формализованы их вопросы супругам и дочкам о «многолетнем здоровьи». Чувства же женщин проступают в эпистолярных памятниках достаточно четко. «А Домне скажи от нас благословение, — просил дворянина Тимофея Саввича неустановленный адресат в 1687 г. — И чтоб она, Домна, о Дмитрие в печали не давалась, а что она об нем велми тужит — и то она делает не гораздо, он, Дмитрей на государскую службу поехал, и он, Дмитрей ездит [туда] не по один год…» [146].
Между тем как было не тужить дворянкам! Одна из них, уже упоминавшаяся здесь А. Г. Кровкова, жаловалась: «Я в печалех своих едва жива по воли Божьи: Матфей Осипович идет на службу марта в день под Чигирин. С печали сокрушаюсь, как быть — и ума не приложу» [147]. Женское сердце не зря тревожилось: в архиве князей Хованских содержится письмо с сообщением о том, что М. О. Кровков, о котором беспокоилась его жена, был привезен из-под Чигирина «замертво»: «едва жив лежит на смертной постеле, што обротим с боку на бок — то и есть, а сам ничем не владеет, ни руками, ни ногами» [148]. Бесхитростный рассказ дворянки Кровковой может быть домыслен словами одной из героинь «Повести о семи мудрецах», современной приведенному выше письму: «Уподоблюся убо яз пустынолюбней птице горлице и стану всегда жиги на гробе мужа своего…» [149].
Именно женщины, на чьи плечи оказывалось взваленным все «домовнее управление», то есть дворянки, купеческие дочки и «купцовы женки», писали нередко очень искренние, лишенные этикетных условностей письма. И хотя народная молва относилась к «добродетелности» представительниц купеческого сословия довольно скептически («вещь дивна и поистине сумнителна, поиже жены их купеческия множае в домех без своих мужей пребывают, нежели с мужьями жителствуют»), тем не менее житейский опыт подсказывал таким часто отсутствовавшим мужьям, что единственный способ добиться искренней верности супруги — это верить ей, подчеркивая самому свою преданность («дах ей волю по своей воле жиги, и како может, сама себе да хранит»). Тонкий психологизм был не чужд посажанам XVII в.: «Еже, вспоминая жены своя, смехотворно глаголати (насмехаться) или, ведая их безпорочное житие, за них не поручится — то бо есть сожителницы своей самое презренье и немилосердие» [150]. Таким способом, очень умно и ненавязчиво автор городской повести вел воспитание «добрым примером», как бы беря его в то же время из жизни [151].
Еще одна краска в палитре чувств женщин предпетровской России — жалость к более слабым и призыв «сожалитися», обращенный в письмах к мужьям или отцам. Как и городские повести, сплошь и рядом упоминающие о ситуациях, когда женщины не могли не «сожалитися», когда кто-то «горко и зелне плакуся» или «во хлипании своем не возможе ни единаго слова проглаголити» — что вообще-то относится к средневековому литературному топосу, — письма дворянок XVII в. тоже часто содержат просьбу «быть милостивым» и тем самым «не погубить» слабого [152].
Умение сочувствовать, казалось бы, не знакомое мужчинам, жаловавшимся, что у них и «своего оханья много» [153], прекрасно характеризует родственные связи и дружеские отношения женщин того времени. Именно женщины в своих письмах советовали мужьям быть душевнее, сочувственнее, внимательнее: «Отдай грамотку детем ево, — просила Т. И. Голицына своего сына, В. В. Голицына, — и разговори их от печали, что волею праведного Бога сестры их нестало, что в девицах была, и племянницы их не стало — у Домны, у Парфеньевны меньшой дочери…» [154]. Видимо, сами «супружники» эмоциональной проникновенностью не отличались, за исключением ситуаций, связанных со смертью матерей: «Ведомо тебе буди, Прасковюшка (редкое по нежности обращение. — Н. П.), [что] матка наша Ульяна Ивановна переселилася во оные кровы, и ты, пожалуйста], поминай [ее со] своими родительми…» [155].
Женщины для выражения подобных «скорбей» находили слова еще менее будничные, еще более выразительные: «В своих печалех насилу жива. Насилу и свет вижу от слез…» И хотя речь в ее письме шла о смертельной болезни мужа, добавляла сочувственно: «А и ваша разоренья мне, истинно, великая печаль, а помочь нечем…» [156]. В ином письме — ответе одной из представительниц царской семьи на сообщение мужа о болезни — жена выражала неподдельную тревогу: «Ты писал еси, что, по греху нашему, изнемогаешь лихорадкою. И мы, и мать наша… зело с плачем [соболезнуем и скорбим» [157]. Не стоит, однако, обольщаться на предмет индивидуальной эмоциональности тех, кто писал процитированные письма, переоценивать адекватность их сострадания несчастью. В иных письмах побег крестьянина и объявление им «ничейной» земли своею приводили дворянок, если судить по их восклицаниям, в те же эмоциональные состояния («крестьяне искали ево целой ден, не нашли, убежал, и я от кручины той чут[ь] жива…») [158].
Однако анализируя изменения, произошедшие в эмоциональном мире русской женщины за несколько столетий, стоит выделить одно, характерное именно для XVII в. Так, говоря о милости к бедным или убогим, героини литературных произведений и авторы писем мужьям и отцам, написанных в XVII в., не были уже по сути ни слабыми, ни слабохарактерными. В то же время и по форме, и по сообщаемой информации они выдавали себя за слабых, называли себя, как некая А. Г. Кровкова, «нищими и безпомощными» [159], «бедными, безродными, безпомощными», как жена стряпчего Д. Ларионова [160], а зачастую, стремясь вызвать к себе жалость, впрямую хитрили: «я теперь сира и безприятна, не ведаю, как и выдраться, как чем и пропитаться с людишками до зимы». И это — в то время, как реальное положение дел было далеко от безрадостного, когда сами женщины были весьма далеки от разорения — в том числе и кнг. А И. Кафтырева, письмо которой процитировано выше [161]. Но в XVII веке уже оформилось восприятие женщины как «слабой», «ведомой» — и представительницы «слабого пола» ему подыгрывали.