Александр Мясников - Я лечил Сталина: из секретных архивов СССР
Ужасно понравился мне рельсопрокатный цех своей поразительной механизацией (толстая огненная болванка стали, получаемая из печи, шустро бежит по конвейеру, ее жмут и давят прессы, она вытягивается, дальше - больше, а единичные рабочие наблюдают ее бег и нажимают рычаги механизмов).
Посетили мы и Белевский цинковый завод, где наблюдали у отдельных рабочих «меднолитейную лихорадку» (периодические вспышки температуры с общим недомоганием, якобы грипп), а также коксохимический комбинат в Кемерово.
Кемерово еще недавно было жалким селением на берегу реки Томи. Мы застали большой город с населением около 150 тысяч; стандартные дома, впрочем, мне не понравились, к тому же весь город пропах тяжелыми запахами химии. Новая больница была так хороша, что могла бы быть базой институтской клиники, да и врачи оказались опытными, особенно хирурги, не хуже каких-либо ассистентов (а может быть, и с большим опытом).
Первые годы жить на новом месте интересно, но в дальнейшем вас начинает сосать «охота к перемене мест» - весьма мучительное свойство. Все чаще вспоминался чудесный город Ленинград - мы не могли смотреть на его виды в кино без чувства плаксивого восторга. Правда, ежегодно мы бывали там всем семейством; на Петропавловской благополучно жили мать и брат; брат женился, появились дети - мальчишки. Мы ходили по театрам и концертам, к Лангу, к друзьям по клинике. Мы говорили, что живем хорошо, довольны и все такое; да и действительно, мы жили хорошо, но вот довольны ли - это другой вопрос. Собираемся ли мы навсегда остаться в Сибири? Когда какому-нибудь молодому ученому министерство предлагает кафедру на периферии (или он под напором приглашения и обстоятельств подает на конкурс), он считает, что едет на периферию на время, на три-пять лет, а потом рассчитывает возвратиться домой. Но у большинства, естественно, такой уверенности быть не может - да и надо же, чтобы периферийные вузы обеспечивались не временными, а постоянными руководителями кафедр. К тому же в те годы уже стало складываться положение, когда переехать из центра на периферию было легко, а вернуться домой с периферии - крайне трудно, хотя бы ты и был избран «по конкурсу». «Не отпускают местные организации» - вот тебе и «избран по конкурсу». Это обстоятельство сильно тормозило (и тормозит) поездку на периферию молодых ученых - и многие предпочитают торчать до старости ассистентами или доцентами клиники в Москве или Ленинграде, прекращают даже работать в научной области, бросают докторскую диссертацию, лишь бы не ехать на периферию. Я не боялся «застрять на периферии» и был в глубине души уверен, что, несмотря на «блокаду» на местах, я получу в свое время кафедру в дальнейшем в Ленинграде или в Москве (просто потому, думал я, что буду там нужен).
Собираемся ли мы навсегда остаться в Сибири?
Поездки в железнодорожном вагоне занимали до Ленинграда в прямом поезде N 93, через Вологду, пять-шесть дней (поезд зимою обычно сильно опаздывал, тянулся от станции к станции), до Москвы в скором поезде через Казань и Красноуфимск - трое суток или на проходящем курьерском двое с половиной суток (в этот поезд было трудно попасть, а из Москвы редко давали билеты, так как будто бы для данного поезда три тысячи до Новосибирска было слишком близко - на самом же деле билеты тогда распределялись в зависимости от важности организации, по брони или по блату). Ленинградский поезд имел обыкновение задерживаться перед мостом через Обь на несколько часов, покуда не пройдут другие, более высокие по чину; из вагона уже видишь свой дом, освещенные окна, там ждет Леник, а на станции, встречая, мерзнет Инна, но не идти же пешком! И вот, наконец, дотащились. А раз в поезде, скором из Москвы, мы ехали всей семейкой, и у Леника заболело горло. Он горит, на коже красные точки - скарлатина! Но не сходить же (мы ехали в двухместном купе международного вагона). Наконец - Новосибирск. И, должен со стыдом вспомнить, мы быстро выскочили с поезда, забыв даже предупредить проводника о заразной болезни.
Ездили мы и на Черноморское побережье. У новосибирцев была мода - непременно «лечиться» на Кавказе, добрую половину своего отпуска тратя на переезд. Наше трио успевало объездить все Сочи, Гагры, Рицы, Красные Поляны и т. д. Почему-то надо было подыматься на машине на Ахун всякий раз, как очутишься в Сочи.
Между тем Алтай представлял красивую горную страну, в которую мы не углублялись, воображая, что ее знаем по Белокурихе. Только раз мы с Н. И. Горизонтовым проехали на легковой машине по Чуйскому тракту, побывали в Чамале, любовались Катунью в русле гранитных берегов, проехали дальше - к Белухе. У подножия Белухи мы переночевали в чистенькой районной больнице, которой заведовала молодой доктор, наша ученица.
Алтайские ели и пихты наполняют горный воздух живительным ароматом
Природа Алтая красива, но сурова. Бесконечны просторы гор и долин (в отличие от стесненного Кавказа, там горы и долины не ограничивают пространства, а только лишь его усложняют, к тому же безлюдность также создает впечатление простора). Хороша трава, сочная, яркая. Забавно сочетание горных видов, напоминающих юг, с флорой Севера. Мы побывали в «чумах» горных алтайцев - конусовидных хижинах с отверстием вверху для дыма, стены из деревьев, наскоро составленных и покрытых сухими сучьями; внутри посередине очаг, по бокам валяется темная грязная одежда, домашняя утварь, спят на сене, покрытом кожами. Алтайцы плохо говорят по-русски и хорошо улыбаются своими широкими скулами. С эстетической и исторической точки зрения, думал я, эта жизнь должна была бы быть сохранена, но с точки зрения социальной она должна быстро сгинуть в мрачное прошлое.
В Чамале мы остановились у А. И. Нестерова - профессора-терапевта из Томска. Он жил тогда летом в Чамале в качестве научного консультанта, как я в Белокурихе. Чамал - красивый климатический курорт. Кругом синие скалы, в серебряную Катунь вливается какой-то другой темный, мощный поток. Алтайские ели и пихты наполняют горный воздух живительным ароматом.
Там - дом отдыха ВЦИК под руководством Е. И. Калининой, прежней жены М. И. Калинина[105]. Профессор Нестеров оживлен и любезен, мы отправляемся верхом на какую-то гору, с вершины которой открывается чудный вид.
Утром перед отъездом на Белокуриху я выхожу из флигеля, вижу картину. Н. И. Бухарин[106], тогда редактор «Известий», только что возвратился с охоты. Он сидит на крыльце в окружении секретарей и председателей различных «комов» и дразнит подбитую красивую птицу - дрофу; та скачет на одной ножке, другая ножка на веревочке. Все подобострастно умиляются. В это время и сам Бухарин, в сущности, уже был подбитой птицей и вертелся на тонкой нити связи с жизнью; скоро и она оборвется.
Политический небосклон стали закрывать грозовые тучи.
Для нас, врачей, особенно симпатоматичной стала история с Д. Д. Плетневым. Вдруг объявили, что он - профессор-садист. Будто бы на одном из своих частных приемов он укусил в грудь какую-то пациентку. Его сняли с кафедры и подвергли общественному суду. Пострадавшая бросала в его адрес невероятные обвинения, которые странным образом находили официальную поддержку. Терапевтическое общество поспешно исключило садиста из числа своих членов, а профессор Лурия[107] громил его в газете и в докладах как лжеученого, которым не место в среде честных советских специалистов. «Укушенная» была препротивная немолодая особа. Казалось странным, чтобы такой интересный мужчина, имевший к тому же чудесных поклонниц, мог польститься на эту «рожу» и на ее грязную черствую грудь. Он сам, конечно, отрицал обвинение, но «советская общественность» должна была от него отвернуться.
Через год выяснилось, для чего нужна была вся эта история. Умер Максим Горький. Вскоре было опубликовано сообщение, из которого следовало, что великого русского писателя… отравили лечившие его врачи - Д. Д. Плетнев и Л. Г. Левин. Будто бы они его травили лекарствами - прописывали большие дозы и назначали слишком много лекарств одновременно. Д. Д. Плетнева сослали, а Л. Г. Левина потом расстреляли. Я не поверил фальшивке. Я отказался выступать по поводу врача-отравителя, врача-убийцы. Тогда я имел смелость так поступать (к сожалению, я не знал, что история повторяется, и во второй раз я окажусь более малодушным). Я знал, что Д. Д. Плетнев, как бы он ни относился к советской власти в душе, никогда не мог бы пойти на убийство писателя России, которую он любил (да и писателя если не любил, то уважал). К тому же казалось бессмысленным убивать Горького, не имевшего тогда ни малейшего политического значения. Кроме того, и сама идея, что врач может сознательно убивать пациента, казалась безумной, дикой - и не могла найти отклика в сознании медика. Ссылки на времена Борджиа не были, конечно, убедительными. Чудовищность всей этой истории была ясна и ее авторам, потому и было, очевидно, необходимым еще за год раньше превратить Плетнева в зверя.