ВАЛЕРИЙ ШУМИЛОВ - ЖИВОЙ МЕЧ, или Этюд о Счастье.
Все это удивляло, ужасало, восхищало и очень не нравилось офицерам-республиканцам. Впрочем, в этой кажущейся некоей бесчеловечности, точнее нечеловечности поведения, прибывшего из Парижа уполномоченного не было ничего такого уж сверхнеобычного: за последние пять лет Франция, все глубже погружавшаяся в революционное безумие, перевидала великое множество необыкновенных личностей: святых и грешников, преступников и жертв, чудотворцев и сумасшедших, всех этих свихнувшихся на крови, гильотине и мученическом венце Маратов, Шарлотт Корде, Журданов-головорезов, Сент-Юрюгов, Фурнье-американцев, Шареттов и Жанов Шуанов! Сбросивших рясу и взявших в руки саблю священников, превратившихся в лесных разбойников адвокатов и дворян, превратившихся в плотников и сапожников! Да разве сам правивший сейчас Францией Робеспьер не был точно так же нечеловечески добродетелен и неподкупен, как этот верховный комиссар Самбро-Маасской армии, который, как говорили, в Париже был одним из главных якобинских вождей и являлся правой рукой великого Максимилиана?!
Вот почему сейчас странный и слишком уж человечный вопрос комиссара армии заставил растеряться привыкшего совсем к другому обращению Деренталя.
– Нет, гражданин уполномоченный, – ответил он, чуть помедлив. – Но у меня есть невеста. Ее зовут Мадлен, и она ждет меня в Рокруа. Ее семья из зажиточных крестьян. Как и моя, – добавил вдруг Деренталь.
Лейтенант и сам не подумал, почему он произнес последнюю фразу. Это произошло почти машинально. Но потом понял, почему. Всего два дня назад в его присутствии комиссар допрашивал взятого в плен эмигранта, назвавшегося шевалье д’Эпремоном, но больше не захотевшего ничего рассказывать ни о себе, ни о вражеских войсках. На посулы и угрозы депутата Конвента пленный отвечал ругательствами и в конце концов назвал уполномоченного правительства изменником-дворянином и предателем от аристократии. Чем, может быть, не был совсем уж неправ: по крайней мере, внешне выглядел комиссар точь-в-точь, как перешедший на сторону революции недорезанный аристократ с этими своими длинными напудренными волосами, серьгой в правом ухе и огромным шелковым и совсем нереволюционным галстуком. «Я из крестьян», – сухо ответил тогда комиссар, чем вызвал истерический смех пленного. После чего уполномоченный почти потерял свое обычное хладнокровие и резко бросил: «Да, я мог бы, как и вы, до революции называться шевалье. Но я предпочитаю благородное имя крестьянина». И добавил с холодной иронией (обычно наводившую дрожь на тех, к кому он обращался): «А ваше сословие ныне подлежит проскрипции. Всех шевалье мы расстреливаем. Как сейчас расстреляем и вас, ше-ва-лье…» И, заканчивая допрос, дал знак увести пленного. Которого действительно расстреляли. В тот же день.
Здесь Деренталь почему-то подумал о маркитантке Флори, с которой был только позапрошлой ночью, о простушке Розелинде, с которой был в прошлом месяце, о бедной Бетти, с которой расстался еще зимой, обо всех своих веселых подружках, с которыми встречался в последние два года, пока находился в армии, и мысль о Мадлен Роже, которая ждала его с такой верностью (а с верностью ли? – вдруг нехорошо кольнуло сердце лейтенанта), стала ему отчего-то неприятна. Может быть, потому что вопрос о ней задал этот странный молодой комиссар, которого, как был уверен лейтенант, вряд ли по-настоящему интересовала судьба и самого Жака Рэне, и его невесты, и вообще кого-либо в армии.
Словно прочитав мысли Деренталя, комиссар сказал:
– Ваша невеста будет ждать вас до конца войны?
– Не знаю, гражданин уполномоченный. Расставаясь, мы просто не знали, насколько затянется эта кампания. Никто и теперь этого не знает.
– Может быть, в этом и есть смысл: незамужней девушке легче смириться с потерей жениха, чем мужа. Если его убьют…
«Проклятье, – подумал Деренталь. – Он мне что, пророчит смерть этот комиссар, которого за глаза и так прозвали архангелом смерти? Ну, погоди…»
– А вас, гражданин уполномоченный, никто не ждет? – спросил он угрюмо. – Ведь на войне бывает всякое… – «И в тылу тоже, – подумал про себя Деренталь. – Особенно там, где гильотина…»
Комиссар на мгновение задумался, и, подождав, лейтенант понял, что ответа не получит. Но он ошибся.
– Сестры, – сказал комиссар. – Мать, – как будто с запинкой добавил он. Потом опять задумался и нехотя продолжил: – А вообще-то никто. И вы правы, лейтенант: мысль об оставленных дома семьях придает солдатам силы, но она может стать и слабостью для тех, кто боится оставить семью без кормильца; ну, а если ты отвечаешь только за самого себя, ты почти бессмертен, ибо твою смерть никто не заметит!… Но все-таки патриотический долг гражданина – создание республиканской семьи. В детях – будущее Республики…
– Гражданин, этот долг я буду счастлив выполнить во время своей первой же увольнительной с фронта, – отчеканил крайне удивленный Деренталь. Раздраженный, он уже был готов добавить, что в таком патриотическом деле, как рождение детей, солдату вряд ли нужны указания республиканских чиновников, даже самого высокого ранга. Но его слова прервал отдаленный пушечный выстрел. За ним последовал еще один, другой, целая серия пушечных залпов…
Деренталь, побледнев, взглянул в лицо комиссара, оставшегося совершенно спокойным:
– Это австрийские пушки, они извещают о подходе Кобурга…
– Они опоздали – Шарлеруа уже сдался. Они примут бой, не имея поддержки из крепости и в невыгодных условиях!
– Мы победили?! – воскликнул Деренталь.
– Еще нет, – комиссар поднялся с места и в упор взглянул на Деренталя: – Останьтесь, лейтенант. Вы мне нужны. – Деренталь замер, и здесь уполномоченный удивил его во второй раз: – Точнее, нужен ваш мундир. Мне необходимо хотя бы раз посмотреть оттуда… А я не хочу привлекать к себе внимание армии своей трехцветной перевязью делегата, когда я буду там…
– Будете где, гражданин уполномоченный?
Комиссар поднял на лейтенанта бледное лицо. Потом показал пальцем вверх и произнес только одно слово:
– Там.
* * *
Австрийцы медленно подтягивались к Флерюсу. Из гондолы первого в мире военного аэростата братьев Монгольфье «Дерзающего», удерживаемого у земли длинными толстыми канатами, командир первой аэростатной роты Кутелль впервые наблюдал противника так близко. Если близким можно было считать расстояние в несколько лье. Но отсюда, с высоты почти пятисот футов, все наземные расстояния казались маленькими: Кутелль видел растянувшиеся на целые мили полки и батальоны беломундирной пехоты, гарцующие эскадроны кавалерии, медленно продвигающиеся фуры с обозами и конные повозки с артиллерией. Имперский правильный (чуть ли не шахматный!) военный строй, которым так гордилась армия Австрии, отсюда вовсе не виделся таковым, – никаких ровных квадратов и прямоугольников, – двигающиеся в походном порядке войска выглядели просто разноцветными толпами, сами люди в них – муравьями, к тому же еще и распавшимися на цепочки. Эти толпы так и напрашивались на атаку, о чем вообразил бы любой, сидящий в корзине аэростата, так подумал и Кутелль. Но тут же поправился: беспорядочность находящейся в наступлении армии была кажущейся, – до передовых частей австрийцев оставались еще мили и мили, и если бы республиканцы задумали атаковать, они получили бы достойный отпор успевших построиться в правильном строю войск противника. И все-таки вид надвигающейся внизу темной громады вражеских войск впечатлял. Это было величественное зрелище, – никто еще до сего времени в истории не наблюдал сходящиеся войска с высоты птичьего полета, и воздушный разведчик даже отставил зрительную трубку, которая давала слишком малый обзор, чтобы охватить своими глазами все предстоящее поле боя от края до края… Оно было таким величественным…
– Вы правы, командир, но зрелище их бегства будет еще величественней, – услышал вдруг Кутелль слова стоявшего рядом офицера и со смущением понял, что последнюю мысль он произнес вслух.
Кутелль повернулся к комиссару армии, одетому в мундир пехотного лейтенанта и бывшему, так же как сам Кутелль, без шляпы, которую мог сорвать ветер, и вновь, как и в начале подъема монгольфьера, обратил внимание на хладнокровие этого штатского. Только тонкие кисти рук, вцепившиеся в поручни гондолы с такой силой, что побелели костяшки пальцев, выдавали волнение уполномоченного правительства Республики, впервые взглянувшего на мир с такой высоты. Кутелль знал это ощущение, приходящее ко всем, кто смотрел в пропасть, – с обрыва ли, с высокой ли башни, да хоть даже и с самого Нотр-Дама, а тем более с воздушного шара: бездна вызывала желание шагнуть в нее. В остальном комиссар со своим бледным лицом, всегда державшийся скованно, не изменил себе – казалось, не изменил своему хладнокровию, и лишь странный блеск в глазах и волнующие нотки в голосе выдавали настоящее чувство уполномоченного: