Михаэль Вик - Закат над Кенигсбергом
Однако горькие воспоминания о прошлом, ощущение разлада с самим собой, возведение Берлинской стены — все это побудило меня принять в 1961 году приглашение Оклендского университета. Во время концертного турне мне предложили преподавать на первом и единственном в Новой Зеландии отделении по классу скрипки. Но когда, после семи лет поисков домашнего очага на другом краю земли, я увидел, что люди повсюду похожи друг на друга, меня потянуло назад в Германию. Лишь там, в стране поэтов, мыслителей и, к сожалению, преступников, я нахожу ту питательную среду, без которой не может жить моя душа музыканта.
Надеюсь, что неоднозначное отношение к «евреям», «христианам», «немцам», «русским», которое сложилось у меня в силу обстоятельств собственной судьбы, убережет мой рассказ от односторонних оценок. Я ручаюсь за точность своих воспоминаний во всем, что касается изображения важнейших событий и переживаний, — они все еще не утратили для меня своей актуальности, все еще слишком живы в моей памяти. Однако полностью исключать эмоции из своих оценок я не стану, особенно в отношении двух лиц, причастных к истории Кенигсберга: профессора Конрада Лоренца и генерала Отто Лаша, которых я обвиняю от лица многих и многих. Впоследствии им очень неплохо удалось создать себе репутацию моралистов и мучеников, а между тем к страданиям, моим и многих других, оба имели непосредственное отношение — фатальным и для того времени обычным образом: один как идеолог, другой как военный, практик. Ужасы недавнего прошлого никогда не станут чрезмерным свидетельством того, что сперва насилие совершается на словах и бумаге, а потом в ход идут кулаки и оружие, и мысленное насилие превращается в реальное мучительство и убийство.
С глубокой печалью я думаю обо всех моих школьных друзьях и родственниках, рано ушедших из жизни, о многих миллионах жертв слепого безумия и неограниченного злоупотребления властью. Быть может, мне удастся уберечь их судьбы от забвения. Им есть о чем поведать нам.
Тетя Фанни
Обращаясь к самым ранним своим воспоминаниям, я с удивлением обнаруживаю, что тетя Фанни сохранилась в них живей и отчетливей, чем мама. Ясно вижу, как тетя, всегда будто чем-то слегка напуганная, везет меня в детской коляске, и слышу ее тихий голос. Она приходит часто, вероятно, ежедневно. Всегда приветлива. Но вот кто-то, раздраженный ее неловкостью, отчитывает ее. Одевая меня, она, случается, просит о помощи. Ей трудно справиться со всеми ремешками, шнурочками и застежечками. Но когда мы оказываемся одни на улице, в ближайшем парке или в песочнице, меня охватывает радость, ощущение счастья…
Мама то и дело куда-то спешила, волновалась, была занята чем-то важным. Ей постоянно приходилось участвовать в репетициях и концертах, и по-настоящему дома она бывала лишь тогда, когда занималась скрипкой. Зато в этих случаях мне позволялось играть в ее комнате. Я клал голову ей на колени и сосал палец: ощущение удовлетворения…
Вот черный рояль, издающий звуки: волшебство… Кажется, бабушка Дженни хочет мне что-то сказать: легкая обеспокоенность… Ковер, на узорах которого можно играть с кубиками и деревянными фигурками. Вот снова мама, обнимает меня с порывистой нежностью: любовь про запас? Никаких воспоминаний об отце. Он и живет-то на другой стороне улицы.
Странно, что в этих воспоминаниях не появляется родившаяся на три года раньше меня сестра Мириам.
Да и бабушка присутствует как-то уж очень смутно. Даже собаки, кошки, птицы и конские упряжки запомнились лучше.
В маминой квартире на Гольтцаллее, на углу с Альте-Пиллауер-ландштрассе, был длинный коридор, и моя комната находилась в дальнем его конце. Ночью я чувствовал себя покинутым, и первые мучительные часы в моей жизни связаны именно с этим неведомо откуда взявшимся ночным страхом.
Повсюду какие-то движения. На стенах вспыхивают таинственные огни, предвещая появление далеких пока машин — задолго до того, как слышно урчание моторов. Шорохи, звуки, издаваемые животными; ощущение постоянной угрозы и собственной беспомощности; любая мыслимая опасность предстает невыносимо страшной. В крайнем отчаянии зову на помощь, кричу. Очень редко приходит мама, ведь ее комната в другом конце коридора, а часто ее, наверное, и вовсе нету дома.
Она была альтисткой в Кенигсбергском струнном квартете, где вторую скрипку играл отец. Он же организовывал все репетиции и концерты. Квартет выступал с циклами Бетховена и гастролировал в Берлине. Основали даже Союз новой музыки и после сорока с лишним репетиций впервые исполнили квартеты Хиндемита и Шенберга. Кроме того, у моих родителей было много учеников, с которыми приходилось постоянно заниматься, а поскольку комнаты не были звуконепроницаемыми, то и жили родители раздельно.
Рассказывали, что в возрасте трех лет я пересек улицу и позвонил или постучал в дверь дома, где жил отец, а когда открыли, спросил: «Вик дома?» Ибо мама по давней товарищеской привычке называла отца Виком. Но как я ни напрягаю память, в моих первых воспоминаниях отца нет. Немного чужим «Вик» оставался для меня в течение всей своей жизни.
Пасха. Соседи, к которым меня иногда водят, устраивают так, чтобы под игрушечным зайцем, сидящим в комоде, я находил маленькие сахарные яйца. Но большую часть времени я провожу, раскачиваясь на подвешенных в дверном проеме качелях, и чувствую себя превосходно. То и дело соседка уходит посмотреть, не снес ли зайчик еще одно яичко. При этом она незаметно подкладывает новые яйца, которые я и нахожу при следующей проверке. Каждый раз происходит что-то странное, удивительное, и это ощущение, хотя и на другой лад, я испытываю и по сей день.
Мы празднуем Хануку. Каждый день зажигается новая свеча. Восемь свечек, восемь праздничных дней. (Ханука должна напоминать об освободительной борьбе Маккавеев и вторичном освящении Храма. Во время торжеств в 165 году до н. э. менора ко всеобщему изумлению и радости в течение восьми дней горела без масла.)
Приходит тетя Ребекка. Она всегда одета в черное, серьезна и спокойна. Бабушка и Ребекка все делают степенно и двигаются с достоинством. Сестры очень похожи друг на друга. Затем вспоминается ощущение беспокойства, связанное с отцом, который, хоть и довольно смутно, начинает проступать в картинах прошлого. Он наряжает рождественскую елку, но у него плохое настроение. Цепляется к мелочам, чтобы побрюзжать и поворчать: чувство досады, запах сигары…
Помню много снега, снежные крепости, снеговиков и конную упряжку с большими санями и колокольчиками. Иногда, но это случалось несколько позже, такая упряжка тянула за собой целый поезд из детских санок. Вот тут-то и появляется сестра Мириам. Ловкая и проворная, на три года старше меня, она может догнать на бегу санный поезд и прицепить к нему мои санки. В какой восторг приводила меня эта неровная езда! Дома замерзшие пальцы болят под струей воды, зудят озябшие ноги. Утешением служат горячее какао и сладкий пирог.
Много работавший отец редко выказывал мне свою любовь и внимание. Не знаю, может быть, заботы, которых с каждым днем становилось все больше, мешали нам найти общий язык, хотя я и очень этого желал, или ребенку полагалось сначала вырасти, чтобы сделаться собеседником. Живо и отчетливо предстает отец перед моим внутренним взором лишь после 1933 года, когда мне уже как-никак исполнилось пять лет. С того времени его влияние на меня заметно растет.
Несколько позже я помню маму все время сидящей дома. Ей больше не разрешалось выступать с публичными концертами. Квартет вследствие этого распался. Нехватка денег вынудила родителей переехать на квартиру подешевле, и с этого момента условия нашего быта и бытия ухудшались все стремительнее…
То, что в моих первых воспоминаниях так ярко присутствует тетя Фанни, служит для меня доказательством нашей особой связи. Она была не замужем, и я, по-видимому, служил ей заменой ее собственного ребенка. Во всяком случае, она проводила со мной много времени. Отец однажды заметил, что Фанни не особенно умна. Возможно, поэтому к ней относились пренебрежительно. Но если бы у меня спросили, когда я впервые осознанно испытал живое человеческое участие, о котором помню до сих пор, то я назвал бы свои прогулки с ласковой и заботливой тетей Фанни. Вспоминая о ней, я ощущаю и глубокую душевную боль, причина которой — потрясшее нас обоих происшествие, случившееся во времена жестоких преследований евреев.
Мне было уже лет тринадцать, когда я очень сильно провинился перед ней. Она нуждалась в моей помощи — и не дождалась ее. Под конвоем мы двигались в длинной скорбной колонне от сборного пункта, расположившегося в бывшем манеже, к товарной станции Северного вокзала. Депортация евреев шла уже несколько месяцев — пока, в основном, относительно небольшими партиями. Первое время кенигсбержцы могли при желании ничего не замечать, и они ничего не замечали. Но в тот день дело обстояло иначе. Многим сотням людей приказали в назначенное время явиться на расположенный в центре города сборный пункт. Каждый получил по почте четкие предписания. С собою разрешалось взять лишь 30 кг багажа, но все взяли больше, и удивительно, как тяжело были иные нагружены.