Наталья Пушкарева - Частная жизнь женщины в Древней Руси и Московии. Невеста, жена, любовница
мужа. — Я. Я.), а пепел сыпала на след». Кроме того, знакомая наузница Настка ей «мыло наговорила» и «велела умы- ваца с мужем», «а соль велела давати ему ж в пите и в ест- ве». «Так-де у мужа моево серцо и ревность отойдет и до меня будет добр», — призналась Дарья. Ворожею Настку также допросили, «давно ль она тем промыслом промышляет», и Настка созналась, что «она мужей приворачивает, она тол- ко и наговорных слов говорит: как люди смотрятца в зеркало — так бы и муж смотрел на жену, да не насмотрился, а мыло сколь борзо смоеца — столь бы де скоро муж полюбил, а рубашка какова на теле бела — стол[ь| бы де муж был светел…»40
Своих «сердечных друзей» московитки потчевали, как отметил в середине XVII века А. Олеарий, кушаньями, «которые дают силу, возбуждающую естество»41. К тому же времени относятся первые записи народных заговоров («Как оборонять естество», «Против бессилия», «Стать почитать, стать сказывать»), тексты которых позволяют представить «женок» того времени если не гиперсексуальными, то, во всяком случае, весьма требовательными к партнерам в интимных делах42. На вторую половину XVII века приходятся также изменения в иконографии (первые изображения обнаженного женского тела во фресковой росписи ярославских церквей, отразившие характерные для того времени представления о сексуальных элементах женского облика: вьющихся волосах, большой груди)43.
Однако ни в иконографии, ни в русских литературных источниках так и не появилось ни сексуально-притягательных образов мужчин, ни подробно выписанных картин женской страсти. Изображение проявлений чувственной женской любви по-прежнему сводились к целомудренным словам о поцелуях, объятиях, незатейливых ласках («оного объя и поцелова…», «добрая жена по очем целует и по устам любовнаго своего мужа», «главу мужу чешет гребнем и милует его, по шии рукама обнимаа»44). Чуть больший простор фантазии исследователя могут дать первые записи песен конца XVII века, однако и в них, при всех ласковых словах («дороже золота красного мое милое, мое ненаглядное»), не найти чувственного оттенка45.
Самым ярким произведением русской литературы раннего Нового времени, первым отразившим перемены в области собственно женских чувств, была переводная, но дополненная русским компилятором некоторыми русскими фольклорно-сказочными деталями «Повесть о семи мудрецах». Ни в одном современном ей произведении (а «Повесть» бытовала, начиная с 10-х годов XVII века) не содержались столь подробные картины «ненасытной любови» женщины, столь яркие описания соблазнения ею своего избранника: «Посадила] его на постель к себе и положи[ла] очи свои на него. “О, сладкий мой, ты — очию моею возгорение, ляг со мною и буди, наслаждаяся моей красоты… Молю тебя, свете милый, обвесели мое желание!” И восхоте[ла его] целовати и рече: “О любезный, твори, что хощеши и кого [ты] стыдишеся?! Едина бо есть постеля и комора!” И откры[ла] груди свои и нача[ла] казати их, глаголя: “Гляди, зри и люби белое тело мое!..”» Вероятно, лишь в «Беседе отца с сыном о женской злобе» — в описании поведения, разумеется, «злой жены» — можно найти что-то аналогичное: «Составы мои расступаются, и все уди тела моего трепещутся и руце мои ослабевают, огнь в сердце моем горит, брак ты мой любезный…»46
Отношение исповедников к каждой подобной «перемене» в области выражения женских чувств и интимных притязаний было, разумеется, негативным. Единственной их надеждой воздействовать на поведение «женок» была апелляция к их совести. Это вносило особый оттенок в характеристику «методов работы» православных священников с паствой. В нескольких переводных текстах русские переводчики в тех местах, где речь шла о суровых наказаниях, назначенных священниками женщинам за проступки, «поправляли» западных коллег и дополняли текст обширными вставками на тему совестливости («нача ю поносити: како, рече, от злого обычая не престанеши…» или, например, «О, колико доброго племени и толиким отечеством почтенная, в толикое же уничижение и безславие прииде! Не презри совету»47 и т. д.). Вероятно, они полагали, что многократное повторение тезиса о постыдности греховных стремлений к плотским удовольствиям раньше или позже даст результат. Однако сами женщины рассуждали иначе, переживая только лишь оттого, что «плотногодие» может привести к очередной беременности: «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили».
И все-таки, судя по текстам церковных требников и епи- тимийников и светской литературе, признания значимости интимной сферы для московиток, особенно представительниц привилегированных сословий (их поведение в большей степени сковывали этикетные условности), в XVII веке так и не произошло. Незаметно это и по сохранившейся переписке — может быть, потому, что многие письма писались не «собственноручно». Письма дворянок второй половины XVII века — по крайней мере, дошедшие до нас — лишены нервного накала и даже с языковой точки зрения выглядят по большей части традиционными и стандартными. Их главной целью — вплоть до самого конца XVII века — был не анализ собственных чувств, не стремление поделиться ими с адресатом, а повседневные семейные и хозяйственные дела48.
В то же время если в литературе рубежа XVI — начала XVII века разум женщины воспринимался как основа истинной супружеской любви, то в памятниках середины и второй половины XVII века можно усмотреть впервые поставленный вопрос о возможности конфликта в душевном мире женщины между страстью и разумом (от которого была далека, например, слезливо-идеальная в своей бесстрастности Феврония или же, не менее близкая житийным трафаретам, восхваляемая своей вознесенностью над бытом Ульяния Осорьина). Подобные примеры можно найти и в отношении Дружневны к Бове-королевичу49, и в некоторых фольклорных и литературных сюжетах. В материалах дошедшей до нас переписки свидетельства такой душевной борьбы меньше, чем на литературном материале, но они тоже есть.
Достаточно проследить по нескольким письмам Ф. П. Морозовой тему, непонятным образом ускользнувшую от внимания исследователей, — историю взаимоотношений раскольницы с юродивым Федором («нынешние печали вконец меня сокрушили, смутил один человек, его же имя сами ведаете»50). В одном из писем к боярыне Аввакум проговорился, что в молодости этот Федор отличался «многими борьбами блудными», как, впрочем, и многие другие раскаявшиеся с возрастом сторонники и сторонницы старообрядчества51.
В конце же 1668 года приют юродивому был дан в московском доме Ф. П. Морозовой. Что там произошло между Федором и Федосьей Прокопьевной — можно только догадываться, но дело закончилось тем, что Федор был изгнан. Аввакуму вся история с его «духовной дщерию» оказалась известной, он был рассержен и тем, что Морозова вообще «осквернилась», и тем, что — видимо, потерпев поражение в отношениях с мужчиной (Ф. П. Морозова, правда, представляет дело как собственную победу: «как я отказала ему, он всем стал мутить меня, всем оглашал, и так поносил, что словом изре- щи невозможно») — она решила опорочить Федора в глазах их общего духовного учителя. Этому оказались посвящены несколько ее писем52. «Я веть знаю, что меж вами с Федором зделалось, — отвечал на них Аввакум. — Делала по своему хотению — и привел бо дьявол на совершенное падение. Да Пресвятая Богородица заступила от дьявольскаго осквернения, союз тот злый расторгла и разлучила вас окаянных… поганую вашу любовь разорвала, да в совершенное осквернение не впадете. Глупая, безумная, безобразная, выколи глазища те свои челноком, что и Мастридия… Да не носи себе треухов тех, зделай шапку, чтоб и рожу ту всю закрыла…» В конце письма Аввакум просил Морозову не «кручиниться на Марковну» (свою жену, от которой у Аввакума не было секретов), сказав, что «она ничего сего не знает; простая баба, право…», и убеждал боярыню, в духе христианского смирения, помириться с обидчиком Федором («добро ти будет»)53.
В литературных источниках тема борьбы между страстью и разумом в женской душе предстает не менее острой — как «уязвление», как «разжигание плоти», с которым не может справиться «велми засумневавщийся» разум. Главный выход из подобной ситуации назидатели-проповедники видели в сознательной готовности женщин «не покладаться», жить «по разлучении плотнем», а люди «обышныя» не то чтобы оправдывали «зов плоти», но и не осуждали. Даже тот же Аввакум, узнав об одной попадье, изменившей супругу, написал: «И Маремьяне попадье я грамотку с Иваном Архиповым послал — велю жить с попом. Что она плутает?» — то есть не стал ханжески поучать и назидать54.
К какому типу жен — «злой» или «доброй» — следовало бы отнести Ф. П. Морозову и попадью Маремьяну? По старой «классификации» — непременно к типу «жен злых». С точки же зрения новых представлений, утвердившихся в XVII веке, оценка поведения этих двух «женок» не могла быть столь однозначной. К этому времени литературные образы женщин, прямо названных в текстах «добрыми женами», стали объемнее и глубже, эпизоды частной жизни всех женщин — именитых и безвестных, «злых» и «добрых» — стали получать мотивационное обоснование, представать в подробностях, немыслимых ранее, и, без сомнения, оценка обычными людьми «уступок плоти» лишилась прежней категоричности.