Эрик Хобсбаум - Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет
«аристократической реакции, которая постепенно формировалась и набирала силу с конца царствования Людовика XIV и которая была основной чертой французской истории XVIII века»,
оказалась не слишком состоятельной, и в настоящее время вряд ли найдутся желающие вновь обратиться к ней [211]. Иначе говоря, историкам революции следует отныне уделять намного больше внимания тем слоям и группам французского общества, которые традиционная и политически ориентированная историография почти полностью игнорировала, в частности женщинам, аполитичным слоям французского народа и контрреволюционерам. Пока не ясно, следует ли, как это делают некоторые историки, уделять столько внимания новым объектам анализа — истории риторики, революции как символу, проблеме разрушения и т. д.
Нельзя также отрицать тот факт, что традиционная французская историография республиканского толка и до, и после того, как она слилась с марксистская историографией, была склонна к просветительской и идеологической ортодоксии, а также стойко сопротивлялась всяким изменениям. Возьмем сравнительно простой пример. В 50-х годах Роберт Пальмер и Жак Годшо высказали мысль о том, что Великая французская революция была частью более широкого движения, направленного против старых режимов Запада которое охватывало страны Атлантики [212]. Эта мысль вызвала бурю негодования среди историков-марксистов, хотя сама идея заманчива и интересна, а оба автора принадлежат к школе революционной историографии [213]. Выдвигались возражения в основном политического характера. С одной стороны, в 50-х годах коммунисты с большим недоверием относились к самому слову «Атлантика», поскольку оно, по их представлениям, подчеркивало бытующее на Западе мнение, что США и Западная Европа едины в противостоянии Восточной Европе (как в НАТО). Против подобного неразумного понимания терминов «атлантический», «атлантизм» в политическом смысле в академической среде выступили ученые с безупречной репутацией консерваторов [214]. 116 С другой стороны, утверждение, что французская революция не была единственным в своем роде и оказавшим решающее влияние на ход истории явлением, представлялось посягательством на уникальность и Решающую для судеб мира роль всех других «великих» революций, не говоря уж о том, что оно затрагивало национальную гордость французов, и особенно революционно настроенных французов. И если ортодоксы так реагировали на сравнительно малые поправки к историографии, можно представить, какова была их реакция на более серьезные ревизии.
Однако разногласия идеологического или политического характера не следует путать с собственно исторической переоценкой, хотя четко отделить одно от другого, особенно в такой политически взрывоопасной области, как история Великой французской революции, весьма трудно. И все же, если рассматривать брошенный ныне старой школе вызов как в политической, так и в идеологической области, заметно любопытное несоответствие накала бушующих страстей масштабности обсуждаемых вопросов. Ибо подобно тому, как возможности расширения политической демократии в западных парламентских обществах постоянно помнили в ходе дебатов в связи с празднованием столетия революции, так и дух русской революции и ее преемников незримо присутствовал в идеологических спорах в ходе празднования ее двухсотлетия. Против 1789 года выступают лишь старомодные французские консерваторы и наследники старых правых, которые всегда выступали против всего наследия Просвещения. Конечно, таких людей еще немало. Либералы, переоценивая Историю французской революции, критикуют на самом Деле революцию 1917 года. По иронии судьбы, они выступают как раз против того толкования революции, которое, как мы уже видели в первой главе, было впервые сформулировано и популяризировано той школой умеренных либералов, наследниками которой они себя считают.
Отсюда и беспорядочное использование таких слов, как «гулаг» (ставшее очень популярным среди французской интеллигенции после опубликования книги А. Солженицына), терминологии из книги Оруэлла «1984», постоянное упоминание о тоталитарных режимах, подчеркивание роли агитаторов и идеологов в 117 революции 1789 года и заявления, что якобинцы — прародители авангарда партии (как утверждает Фюре, дополняя Кошена). Отсюда постоянные ссылки на де Токвиля как на сторонника постепенности развития в истории, а не на де Токвиля, видевшего в революции созидательницу «нового общества» [215]. Отсюда и ссылки на сказанные Гизо в старости слова о том, что такие люди, как он,
«отрицают оба положения: они и против возвращения к основам старого режима, и против любой приверженности, пусть даже с самыми лучшими намерениями, революционным принципам» [216]
в противовес тому, что писал молодой Гизо в 1820 году:
«Я по-прежнему заявляю, что революция, вызванная поступательным развитием общества и опирающаяся на моральные принципы, призванные обеспечить всеобщее благо, являла собой страшную, но законную борьбу справедливости против привилегий, законной свободы против деспотизма и лишь сама революция наделена правом контролировать себя, очищать себя, установить конституционную монархию, чтобы закрепить все доброе, чему она положила начало, и исправить все зло, которое она причинила» [217].
Таково, коротко говоря, общее направление аргументации тех, кто революции предпочитает постепенные реформы и преобразования и, в частности, утверждает, что французская революция мало повлияла на развитие Франции, а за то малое, чего она достигла, была заплачена слишком дорогая цена [218].
Подобный взгляд на французскую революцию способствует появлению современных политических памфлетов, таких как, скажем, весьма изящный и ярко написанный бестселлер Симона Шама «Граждане», в котором автор рисует в основном сцены ужасных злодеяний и страданий. Не сомневаюсь, что когда-нибудь некто, уже не представляющий, из-за чего велась, по крайней мере в Европе, вторая мировая война, напишет необыкновенно талантливую и горькую историю этой войны, в которой будет доказывать, что она была бессмысленна, что этой катастрофы можно было избежать и что даже по сравнению с первой мировой войной она принесла огромные жертвы, вызвала огромные разрушения, не дав почти никаких результатов. Конечно, легко столь категорично и однозначно судить о событиях, 118 не имея необходимых знаний и не будучи непосредственным их участником. Тот же Шам не специалист в данной области, и, хотя очевидно, что он очень много читал о французской революции, никаких новых данных в его книге не содержится. Автор повествует об отдельных людях и событиях, искусно избегая обобщений и не выстраивая перспективы. Шам взялся за перо через 150 лет после Карлейля и, хотя использует ту же блестящую технику бытописания, не ощущает себя, подобно Карлейлю, непосредственным участником описываемых драматических событий: он лишь бесстрастно перечисляет преступления и безрассудные поступки человечества. С одной стороны, вполне естественно стремление либеральной интеллигенции использовать опыт Великой французской революции как аргумент против возможных коммунистических революций в наши дни и, наоборот, обращаться к эпохе Сталина и Мао для критики Робеспьера — что, кстати, делают в настоящее время и советские историки, — хотя на первый взгляд возможность социальной революции типа русской, или китайской, или, если хотите, той, что произошла в Камбодже или Перу, в развитых странах, в частности во Франции 80-х годов нынешнего века, представляется весьма маловероятной. Добавлю: намного менее вероятной, чем угроза демократии, возникшая в 1889 году. Естественно, с другой стороны, что историки, пережившие ужасы, перед которыми меркнут события 1793—1794 годов, все-таки ищут их истоки в 90-х годах XVIII века, точно так же, как английские историки, пережившие вторую мировую войну, естественно, рассматривали уже террор II года Республики как, возможно, первый пример планомерной тотальной мобилизации населения на войну типа той, которую они только что испытали на себе. Было бы понятно, если бы против французской революции выступили ее извечные противники. Но ведь выступали далеко не только они. Чем же объяснить это стремление заострить внимание на всех бедах, всех потерях — о них, кстати, не умалчивал ни один серьезный историк, — которые претерпела Франция в результате революции (используя при этом максимальные оценки), и подчеркнуть, что к этому же может привести и любая другая революция, причем в то самое время, когда наследники Робеспьера 119 и Сен-Жюста, пожалуй, представляли для общественного устройства Франции да и других современных урбанизированных обществ как раз наименьшую опасность? Действительно, непонятен такой разгул страстей в связи с простым фактом празднования двухсотлетней годовщины революции. Правда, необходимо отметить, что касается это в основном Франции, ибо в других странах юбилей не вызвал столь бурных эмоций.