KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » История » Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Зверев, "Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Церковь отнеслась к этой философии сдержанно: не как к ереси, но как к причуде крупного писателя, который искренне озабочен будущим христианской идеи, только ищет его не на тех путях, где следовало бы. Над гробом Мережковского Евлогий, глава Русской зарубежной церкви, говорил о том, что он был великий человек, но упомянул и о разногласиях, о нарушениях доктрины. Потом оценки стали намного более жесткими. Мережковскому не прощали нападок на современное христианство, которое он называл «оскопленной религией», поскольку для нее ничего не значит пол. Приверженцы ортодоксального православия не вняли его призывам к «религиозной революции — предельной и окончательной, ниспровергающей всякую человеческую власть». В этих рассуждениях слишком ясно чувствовался привкус анархизма, распознавалась апология вселенского пожара во имя грядущего рая. Вдруг оказывалось, что Мережковский, страстный ненавистник большевиков, в чем-то главном с ними сходится: тоже требует покончить с государством, церковью, семьей, со всеми социальными установлениями, на которых основан нынешний порядок вещей. Разумеется, он этого требует не для установления «диктатуры пролетариата», а во имя «абсолютной свободы» и «мистического безвластия», но так ли существенны подобные различия, если совпадают конечные цели, а стало быть, и методы?

Путь к Иисусу Неизвестному, в сущности, означал отказ от идеи личного спасения, фундаментальной для христианства. Она у Мережковского подменена проповедью оргиастической любви, когда искушающая прелесть оказывается синонимом благости, а нормы этики, которыми сдерживаются устремления к распущенности и вседозволенности, объявлены изжившими себя. Они принадлежат «исторической церкви», но ее время на исходе, и близится торжество «нового религиозного сознания».

Даже находившие, что эта мысль очень глубока, все-таки делали уточняющие оговорки, подчас противореча самим себе. Терапиано, принадлежавший к узкому кругу тех, кого на Колонель Бонне считали своими, много лет спустя писал: «Для среднего эмигрантского уровня Мережковский был слишком труден и слишком тревожен», — непонимание оказывалось неизбежным. Но и Терапиано все-таки пришлось признать, что «Иисус Неизвестный» — неудача, поскольку Мережковскому изменила интуиция. А когда это случалось, он «порой бывал даже как-то беспомощно бескрыл, порою — слеп, порою — жесток, порою — напоминал начетчика».

Философ Иван Ильин, стойкий противник Мережковского, высказывался намного резче, причем его суждения относились к самому известному произведению мэтра, созданному задолго до эмиграции, — к трилогии «Христос и Антихрист». Ильин обратил внимание на многочисленные сцены, в которых демонстрируется, что «извращенное нормально, нормальное извращенно», и славится язычество с его дикими ритуалами («девушку вкладывают в деревянное подобие коровы и отдают в таком виде быку»), и Христос оказывается уподоблен Дионису, у римлян известному под именем Вакха. Религию Мережковского Ильин определил как оправдание и прославление вакханалий, отказывая ей в какой бы то ни было родственности христианскому учению. У Терапиано формулировки, конечно, намного более сдержанные, однако и он отметил: вся суть в том, что «по духовному своему составу и по качествам своего интеллекта… Мережковский был ближе к эллинским мистериям и к языческой мудрости, чем к Евангелию». В этом и состояла его трагедия: личная, творческая.

Сам Мережковский никакой трагедии в этом не видел. Его всегда отличала непоколебимая уверенность в своей безусловной и непогрешимой правоте. Возражавшие тут же получали прямую отповедь с упреками в скудоумии и душевной черствости. Более самонадеянного писателя, похоже, не было за всю историю русской литературы. Поэтому и выпады противников становились жесткими. Многие посетители воскресений, оставившие свидетельства о них, не считали нужным как-то смягчить испытываемую ими неприязнь. «Он в заколдованном кругу тез и антитез, все у него разобрано, на все существуют непогрешимые ответы», — записывает в дневнике после очередного чаепития юный поэт Анатолий Штейгер и набрасывает портрет Мережковского, выдающий раздражение и пристрастность рисовальщика: «Маленький, тщедушный, сгорбленный, глаза у него отсутствующие, речь резкая, нетерпимая».

Ильин, разбирая романы Мережковского, приходит к выводу, что «он художник внешних декораций и нисколько не художник души», причем этот вывод хорошо аргументирован. Для Ильина, тонкого ценителя Бунина и Шмелева, не только написанные в эмиграции трактаты, которые Мережковский отчего-то считал художественными произведениями, но и «Воскресшие боги», книга о Леонардо да Винчи, кружившая головы восторженным курсисткам предреволюционных лет, — вовсе не литература, а всего лишь «больная и соблазнительная половая мистика». Нет ни характеров, ни постижения чужой души, ни проникновения в изображаемую эпоху. Одни только на живую нитку сшитые исторические лоскутья.

Бесспорно, это не самый справедливый суд. Воздействие писателя Мережковского на умы и сердца оставалось сильным почти до конца его жизни. Такого не случилось бы, если бы он и правда, как сказано у Ильина, всего лишь «злоупотреблял историей для своего искусства и злоупотреблял искусством для своих исторических схем и конструкций». Личность Мережковского представала крупной, значительной: Берберова, частая гостья и «Зеленой лампы», и воскресных собраний, пишет, что «это было ясно с первого произнесенного им слова».

Однако он сам провоцировал инстинктивное внутреннее сопротивление, так отчетливо чувствующееся у его собеседников и слушателей, с тяжелым сердцем вспоминающих знаменитый салон. А в последние годы его жизни салон стал стремительно пустеть, и суть дела заключалась уже не в том, что отталкивал установившийся там порядок отношений. Появились более существенные причины.

* * *

Берберова в написанной много лет спустя книге «Курсив мой» утверждает, что мир Мережковского «был основан на политической непримиримости к октябрьской революции, все остальное было несущественно… Все было подчинено одному: чувству утери России, угрозы России миру, горечи изгнания, горечи сознания, что его никто не слышит в его жалобах, проклятиях и предостережениях». У Берберовой приведен разговор, который ясно свидетельствует, какие острые формы принимало это чувство:

«Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?

Она думала минуту.

— Свобода без России, — отвечала она, — и потому я здесь, а не там.

— Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но… — он задумывался, ни на кого не глядя. — На что мне, собственно, нужна свобода, если нет России? Что мне без России делать с этой свободой?»

Подобный обмен репликами, должно быть, мог состояться только между Мережковскими, хотя точно так же были настроены очень многие. Но лишь у немногих непримиримость к перевороту и боль о потерянной России приняли в итоге ту форму, в какую вылилась горечь и тоска обосновавшихся на рю Колонель Бонне.

В мае 1932 года Мережковские поехали в Италию, куда Дмитрия Сергеевича пригласили с лекциями о Леонардо да Винчи.

Уже десять лет там находилась у власти партия Муссолини, который интересовал и притягивал их все больше. Не он ли тот политический лидер, которому предначертано сокрушить режим большевиков и каленым железом выжечь коммунистическую заразу, что распространяется по всей Европе? После поездки для Гиппиус не осталось на этот счет сомнений. Она поместила две восторженные статьи в «Последних новостях» и в письме жалела, что из-за Милюкова с его твердыми либеральными взглядами не смогла прямо выразить в этих статьях самую важную мысль: «Он ведь о фашизме слышать не может. Да и никто бы не напечатал, вздумай я сказать: сию минуту всякий фашизм, всякого Дуче благословлю — для России!»

Письмо было адресовано писателю Амфитеатрову. Он обосновался в Италии давно, вскоре после своего героического побега из красного Петрограда, в тот самый год, когда Дуче стал диктатором. Амфитеатров был его убежденным сторонником и думал (напрасно), что точно так же относится к фашизму «громадное большинство русских зарубежников». Эти мысли Амфитеатров высказывал открыто, в печати: «Эмиграция чутьем берет в фашизме силу созидающей борьбы, сокрушительной для борьбы разрушающей, которая нас в России одолела и выбросила за рубеж, а Россию перепоганила в СССР».

Один из сыновей Амфитеатрова, сделавший при фашизме блестящую карьеру, помог Мережковскому, который добивался аудиенции у вождя. После встречи с Дуче в декабре 1934-го была получена субсидия для давно задуманной биографии Данте, и два года Мережковские провели в Италии. По-итальянски работа должна была появиться с посвящением «Бенито Муссолини. Исполнителю пророчества эта книга о Данте». Шел 1938 год, исполнитель пророчества захватил Абиссинию, послал свои самолеты и танки добивать гибнущую Испанскую республику. Наблюдая, в какую сторону поворачивает Мережковский, эмиграция испытывала шок. Ему это было безразлично. Гиппиус в письмах Амфитеатрову не понапрасну называла их троих «истинно-непримиримыми». А Мережковский ему же писал, что эмиграция — это просто «ужасное имя ужасной страны». Будущее принадлежит, конечно, не ей. Разве не сказано у Данте: «Не созерцание, а действие есть цель всякого творения»? А «Данте в действии — это Муссолини».

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*