Сергей Мельгунов - Судьба императора Николая II после отречения
В марте это был страх не окрепшего государственного организма, и он находил себе естественное если не оправдание, то объяснение. Массовое народное мнение не могло руководиться отвлеченными соображениями о «потенциальной» реакции, оно ежедневно в первые дни революции слышало конкретные призывы к борьбе за неокрепшую политическую свободу с угрожающим призраком не отошедшего еще в небытие прошлого. Оно слышало это в правительственных декларациях, в воззваниях «цензовой общественности», а не только в демагогических прокламациях всякого рода адептов «перманентной революции», стремившихся народное движение довести до высшей точки бурления социальной пертурбацией. Что может быть характернее обращения Государственной Думы за подписью Родзянки к «офицерам и командам» судов в Николаеве, опубликованного в «Вестнике Времен. Правительства» 9 марта. «Граждане офицеры и матросы, – говорилось в этом обращении, – помните, что мы окружены страшной опасностью, и только нечеловеческое напряжение сил может нас спасти… Множество тайных кроющихся врагов среди вас, которые пускают темные слухи, стремятся натравить одну часть населения на другую, солдат на офицеров, надеясь, что смута поможет им восстановить старый порядок». Воззвание имело в виду агентов внешнего врага, ибо говорило: «Уже многие годы Германия использовала свое влияние, все родственные связи своих правителей с свергнутым Царем, чтобы поддерживать в России самодержавие, которое душило и убивало внутренние силы страны» [63].
Но вывод почти неизбежно должен был получиться расширенный в соответствии с пропагандой социалистических демагогов: выпукло выступала тень Царя н его приспешников.
Единственным действительным средством борьбы против всякого рода поползновений к монархической реставрации, помимо законодательного творчества революционного правительства, могло явиться политическое просвещение. Только оно могло бросить луч света в «темноту трудового крестьянства», которая являлась страшным врагом революции и о которой говорили представители демократии (Руднев, Мартюшин) в Московском Государственном Совещании. Русское общество в различных своих разветвлениях проделало в этом отношении колоссальную работу в революционные месяцы. Когда-нибудь будет написана история этой культурно-просветительной работы. Будут отмечены все ее достижения. Но было в этой работе и много отрицательного, ибо политическое просвещение, требовавшее усвоения и времени, заменялось подчас довольно грубой и упрощенной политической пропагандой. Примитивная демагогия всего легче усвоялась – она создавала особый тип мартовских социалистов, которые брали на себя привилегию говорить от имени народа. Этот распространенный тип заполнял собой революционные организации и влиял на события. Принесло ли в таких условиях политическое просвещение пользу русскому народу?.. И не большего ли бы достиг здоровый инстинкт крестьянского ума, искавший «ощупью дорогу», – предоставленный самому себе, он, может быть, легче нашел бы правильный путь?.. Жизнь творила свои формы из того людского материала, который имелся налицо. Откровенный максимализм социальных фантастов не нашел достаточного отпора в среде демократической интеллигенции, которая призвана была вести за собой народные массы. Надо сказать, что меньшинство этой интеллигенции, пытавшееся идти против течения и ввести в рамки государственности «революционное правотворчество», было поставлено в смысле пропаганды в гораздо худшее положение. Причудливым образом «просветительные фонды» всякого рода американских в иных иностранных комитетов, сыгравшие значительную роль в революционной пропаганде, делали ставку на более сильных, или казавшихся таковыми, в дни коллективного психоза. Эти основные кадры «советской демократии», далеко не чуждые лозунга «выше поднимай революционную волну», и потакание инстинктам масс в конце концов облекали лишь внешней демократической плотью скелет «социалистов с улицы». «Революция была легким налетом», а под ним остался «вчерашний раб и насильник» – скажет в Париже в 18 г. доклад с.р. Ракитниковой среди разочарованных служителей народу. – «Сеяли пшеницу, а взошла горькая полынь» – с горечью признается марксист-публицист Потресов. Но, может быть, было бы правильнее присоединиться к мнению Плеханова: «Что посеяли, то и пожали». Поэтому не получилось той муки́, из которой можно было выпечь «пшеничный хлеб социализма».
Плевелами демагогии усеяна была, конечно, вся кампания против монархии, которая при свободе широкого изъявления мнений в больших размерах повелась с момента торжества революции. Она не могла не коснуться личностей низвергнутой монархии. Справедливость требует отметить, что в революционной печати, даже в ее крайних выражениях, в гораздо меньшей степени затрагивалась интимная жизнь носителей власти, нежели в общей печати. Разоблачение скандальных «тайн» стало уделом уличных листков и той «буржуазной» печати, которая строила свой успех и благосостояние в известной степени на подлаживании к вкусам любопытствующей толпы. Никогда, однако, наша даже заборная литература не доходила до той гнусности и клеветы, которыми отмечена демагогия эпохи «великой французской революции». Отвратительные формы, в которые выливалась в 17 г. эпидемия разоблачений, шедшая рука об руку с разнузданной свободой, которая развращала столичную толпу[64], вызвала протест в литературных кругах печати в первые же дни революции.
Но по существу можно ли было и нужно ли было в корне пресечь эту кампанию разоблачений[65].
Пресловутая «распутиниада» – это был как бы символ павшего режима, по крайней мере, в представлении большинства современников. Раскрыть подоплеку отходящего в прошлое политического строя, обнаружить его гниль и маразм казалось самым верным средством отвратить возможность реставрации, по крайней мере, в ее отживших формах власти. В сущности, это был главный результат, который мог быть в то время реально и безболезненно достигнут опасной хирургической операцией, именуемой революцией. Установление хотя бы формально народовластия могло обеспечить дальнейшую нормальную эволюцию социальных и экономических отношений без тех катаклизмов, которые влекли на путь разрушения государственного организма. Каждый демократ и социалист, не завороженный утопическим «бредом», мог бы присоединяться к программе, начерченной тогда правым кадетом Максаковым: народоправство в широкие социальные реформы.
В этом раскрытии политической «распутиниады» не играла никакой роли лживая легенда об «измене», которую до революции муссировали в либерально-политических кругах русского общества. В дни революции ее подхватила, конечно, желтая пресса, стоустая обывательская молва, но совершенно не касалась революционная пресса за ничтожным исключением. (В целях демагогических этой легендой иногда пользовались большевики.) Очень знаменательно – и это должно быть отмечено, – что самое тяжелое обвинение родилось отнюдь не в революционной среде. Совершенно удивительна та наивность, с которой, например, боевой генерал Селивачев заносит в свой дневник все подобные слухи со слов приехавших из Петербурга офицеров. Воспроизводить этот вздор не стоит. Если верить рассказу тов. петербургского городского головы Демкина, вся речь гласного Думы Пуришкевича в одном из первых собраний Думы после революции была посвящена злому гению России – Царице Алекс. Фед., которая якобы была в сношениях с Германией. Эта тема усиленно развивалась в дни, последовавшие за арестом Царя, и оправдывала в глазах общественности правительственный акт. «Арестом», утверждал в «Русской Воле» (12 марта) известный публицист Николай Ашешов, связанный еще тогда с радикальным кругами, устранена «государственная опасность» – нанесен смертельный удар шпионажу, ибо сношения «августейших пораженцев с Германией не вызывают никаких сомнений». Протопоповский орган, облекшись в патриотически революционную тогу, сделал своей специальностью разоблачение прежней деятельности «заядлых изменников», заседавших на русском троне. «Немкин муж» и Алекс. Фед. больше заботились об улучшении участи немецких пленных в России, чем о русской армии и победе. В дворце своем они свили себе гнездо предательства и шпионажа. «В 1914 году, – утверждала газета в день, когда было опубликовано распоряжение об аресте бывшего Императора, – военная разведка, отыскивая потаенную радиотелеграфную шпионскую станцию, пришла к выводу, что немецкая станция – в Царском Селе, тогда ей пришлось прекратить расследование».«Временное Правительство распорядится с бывшим Царем по-своему, пусть никто не смеет требовать правосудия» – патетически восклицает на другой день «Русская Воля».
Было хуже, когда подобные намеки исходили от членов самой династии или лиц, им родственно близких. Простой элементарный такт должен был заставить вел. кн. Кирилла, герц. Лейхтенбергского, кн. Юсупова и др. воздержаться от каких-либо газетных интервью в критические для царской семьи дни. Надо было молчать или резко и решительно защищать личность павших монархов, когда, как стали утверждать позднее, им грозила непосредственная опасность от разъяренной толпы. Но они давали свои интервью в «Биржевые Ведомости», «Петербургскую Газету», «Русскую Волю» и в органы, подобные им. В момент, когда Государь не был арестован, быть может, предусмотрительно, целесообразно и даже почти патриотично было выступление вел. кн. Кирилла с гвардейским экипажем 1 марта. Быть может, прав был будущий «блюститель престола», высказывая удовлетворение по поводу совершившегося переворота сотруднику «Русской Воли» Севскому 8 марта (мой дворник и я могли видеть одинаково, что со старым правительством Россия теряла все). Быть может, довольно безобиден был тот факт, что на дворце великого князя развевался красный флаг, а на груди владельца – красивый красный бант; нечто гораздо худшее заключалось в сомнениях, которые вел. кн. выражал словами: «Я не раз опрашивал себя, не сообщница ли Вильгельма II бывшая Императрица, но всякий раз я силился отогнать от себя эту страшную мысль» [66].